Духовная революция XIX в.
 
Служение русской литературы
 
Русская художественная литература XVIII века преисполнена подражания европейским образцам. После долгого ученичества литература в лице Пушкина обретает собственный голос. Персоналистическая революция духа в наибольшей степени продолжилась в художественной литературе. В этом сказались и сила русского духа, и его ограниченность. «Русская литература, как и русская культура вообще, соответствовала огромности России, она могла возникнуть лишь в огромной стране, с необъятными горизонтами» (Н.А. Бердяев). Помимо великих художественных достижений русская литература открыла новые измерения в душе человека. На художественную литературу русской судьбой была возложена духовная миссия: творческие поиски в России смогли выразиться более всего в художественном слове, по нему можно судить о достижениях и неудачах русского духа. Великая русская классическая литература была духовным служением, так она себя сознавала и так воспринималась обществом. В ней были сформулированы темы, актуальные и сегодня. Она ставила вопросы не только чистого искусства или культуры, но и трагического бытия человека и России. «Религиозная тема мучила великую русскую литературу. Тема о смысле жизни, о спасении человека, народа и всего человечества от зла и страдания преобладала над темой о творчестве культуры… Великие русские писатели XIX в. будут творить не от радостного творческого избытка, а от жажды спасения народа, человечества и всего мира, от печалования и страдания о неправде и рабстве человека. Темы русской литературы будут христианские и тогда, когда в сознании своём русские писатели отступят от христианства… Но основной русской темой будет не творчество совершенной культуры, а творчество лучшей жизни. Русская литература будет носить моральный характер, более чем все литературы мира, и скрыто-религиозный характер… Потрясающая сострадательность и жалость обнаружились в русской литературе и мысли. И она имеет огромное значение в истории нравственного сознания человечества. Миссией русского творчества и мысли было обнаружение исключительного человеколюбия, сострадания и жалости. Именно русские на духовных вершинах своих не могли вынести счастья при несчастье других» (Н.А. Бердяев). В пафосе духовного служения литература разворачивалась к национальным духовным истокам, расширяла и углубляла национальную психею, оттачивала русский ум. Художественная литература стимулировала становление русской философской мысли, задавала её нравственную, духовную, персоналистическую ориентацию.
Русские литераторы преодолевают чужеродную дворянскую культуру XVIII века. Русский язык и русская тема связывают светскую культуру России с православными истоками. Но образованное общество придерживается западного образа жизни и мысли. Отсюда конфликт творца и обществапоэта и черни. Русский писатель и мыслитель рвется к народной мудрости и к мудрости Православия, общество же видит его творчество сквозь иллюзии «русского Запада». Образованное общество не перерождается вслед за перерождением своих гениев, приговаривая себя к вырождению и, в итоге, к гибели в начале XX века. Это был трагический для творческих людей конфликт. Атмосфера неприятия ускорила гибель А.С. Пушкина, М.Ю. Лермонтова, Н.В. Гоголя, была источником страданий для И.А. Гончарова, Ф.М. Достоевского, Н.С. Лескова, Вл.С. Соловьева.
Духовный переворот в русской культуре вскрывал внутренний конфликт писателя. Творческая личность была выращена и воспитана в культуре «русского Запада». Движимый творческим и нравственным призванием, творец вырывался из удушливой атмосферы иллюзорной культуры и... оказывался в «безвоздушном» пространстве. Приходилось самому созидать новую атмосферу культуры. Творец был обречён на духовное одиночество, в котором он призван воссоединять разорванные сферы культуры. Неустойчивая и неопределенная экзистенциальная ситуация требовала непрекращающихся поисков, не давая опоры и вех. Обретенное на этом пути можно воплотить только в материи наличной, то есть неорганичной культуры «русского Запада». Отсюда срывы и ошибки творческого гения, за которые общество немилосердно мстило. И отсюда двойственность русской культуры XIX века: смешение нового и старого, органичного и искусственного, истинного и ложного. Оригинальная истина нередко проблескивает сквозь тяжеловесные построения по западным рационалистическим схемам. Таковы творения русских мыслителей – П.Я. Чаадаева, В.Ф. Одоевского, Н.Я. Данилевского, Н.Ф. Фёдорова. В некоторой степени это свойственно славянофилам и Вл.С. Соловьеву.
Болезненная двойственность формы усугубляется двоением тем и смыслов. Каждый писатель и мыслитель в России отдал дань господствующим заблуждениям. Нередко сокровенные пророчества произносились в кратковременных состояниях отвоеванной свободы. Творец огромным усилием освобождался от диктата общественного мнения, возвышался над толпой и чернью, произносил вещее слово и вновь погружался в вязкую атмосферу, разделяя общепринятые заблуждения. Таковы качания гения Достоевского из русской всечеловечности к национализму, антисемитизму, третьей мировой идееславянской, призывам к завоеванию Константинополя. Слово истины нередко было не понято современниками и не вполне оценено самим автором. Но если рукописи не горят, то не исчезают и прозрения, формирующие новую духовную атмосферу, которая открывает возможности понимания грядущим поколениям.
Не всегда и не вполне сознавая внутренний конфликт, творец чувствовал раздвоенность собственного экзистенциального положения, отсюда – раздвоенность чувств и мыслей. Душа болезненно тянется к привычным с детства пеленам культуры, но творческий взор обнаруживает в них уродливые маски. Это зрелище может загипнотизировать, как загипнотизировало оно Салтыкова-Щедрина, – и всё превратилось в шествие уродцев; безысходная гипертрофия зла – это срыв в творческом обличении реальности. От напряжения и боли внутреннего конфликта творец защищался бегством в другую иллюзорность, как пытался укрыться И.С. Тургенев в комфортной Лозанне, как надеялся найти в Европе праведную родину А.И. Герцен. Или пытался освободиться от врождённых коллизий образованного сословия, как Лев Толстой, у которого болезненное отталкивание от сословных предубеждений незаметно для горделивого ума перетекало в хулу на Вечную Истину (в попытке создания антихристианской религии – толстовства). Всё это сопровождалось муками просыпающейся творческой и нравственной совести. Осознание рокового конфликта русской культуры давалось титаническими усилиями, которые могли привести к преждевременной смерти (Н.В. Гоголь) или болезненно запечатлеться на личности творца, как у Достоевского: «Самый необычайный из всех, “человек из подполья”, с губами, искривленными как будто вечной судорогой злости, с глазами, полными любви новой, ещё неведомой миру, “Иоанновой”, с тяжелым взором эпилептика, бывший петрашевец и каторжник, будущая противоестественная помесь реакционера с террористом, полубесноватый, полусвятой, Фёдор Михайлович Достоевский» (Д.С. Мережковский). Поэтому редки цельные и гармоничные писатели вроде С.Т. Аксакова или А.К. Толстого.
Русская литература породила образы кающегося дворянина и лишнего человека, что выражало попытку искупить «первородный грех» русского дворянства. Писатели стремились осознать ложность социального статуса и роли думающего сословия, несправедливость закрепощения низовых сословий. Их литературные образы выявляли гипертрофированное чувство вины образованных сословий. Но недоставало осознания исторических причин сложившегося положения. Поэтому в образованном обществе формировались утопии (хождение в народ – для его защиты и просвещения) либо фобии (борьба с властью, обвиняемой во всех пороках). Не было понимания исторической миссии образованных слоёв и назначения культурного творчества. Была попытка выхода из старого при бессилии увидеть новое, был слепой бунт против исторической неправды при неумении обрести правду.
Вне внимания литературы оказались трагическая борьба за самовыживание и грандиозное историческое строительство русского народа. «Почему русская литература ничего не рассказала нашей молодежи о приключениях, о романтике и о героизме преодоления наших бесконечных просторов? Миллионными и миллионными тиражами издавалась иностранная “колониальная” романтика. О нашей – во много раз и более трудной, и более героической – не сказано, собственно говоря, ничего… Англосаксонская литература переполнена “ролью белого человека”. Почему в нашей нет “роли русского человека”? Вероятно, всё по той же причине – из-за отрыва правящего слоя от народно-национальных интересов?.. Литература казалась самым глубоким и самым ярким отражением русской души. Князья Мышкины, Раскольниковы, Карамазовы Достоевского, “лишние люди” Чехова, босяки Горького явились типичным олицетворением русской души. Такое скромное соображение, что на Обломовых, идиотах, лишних людях и босяках империю построить нельзя, – никому в голову не приходило. Остались без всякого литературного отражения именно те люди, которые эту империю всё-таки построили. Из внимания литературоведов и писателей совершенно выпал такой пустячок, как одна шестая часть земной суши. Но ведь не Обломовы же, в самом деле, исследовали Амур, не идиоты писали Свод Законов Российской империи, и никак не лишние люди пахали эту гигантскую территорию» (И.Л. Солоневич).
Литература правящего слоя – дворянства – отражала его душевное пространство со всеми болезнями, поэтому она обошла вниманием многие достижения русской цивилизации. Читающая публика судит до сих пор о типических характерах русской жизни по литературным персонажам, но для писателей литературные образы имели другой смысл. Литература изображала не реальные исторические конфликты и персонажи, а экзистенциальные конфликты эпохи. Литературные герои были не социальными типами, а отражали идеи национальной психодрамы.
Оба конфликта (врожденного ложного экзистенциального положения и драматического экзистенциального состояния) усугублялись тем, что творец сталкивался с основным конфликтом эпохи – нашествием новых духов мирового зла на православную Россию. Русской светской культуре, не успевшей окрепнуть и определиться, предопределено было принять мощный удар неведомых идеологий небытия. Чуткий русский гений уловил грозящую опасность при безоблачном горизонте, когда античеловеческие богоборческие идеологии имели в России немногих почитателей. Творческая интуиция обнаружила за умственным разбродом общества поступь духа небытия, духовной заразы, взращённой в лабораториях европейских интеллектуалов. Русские писатели сформулировали диагноз духовной болезни. Поэтому особая тема духовной революции в России – противостояние русского духа нашествию идеологий гипертрофированного рационализма, атеизма, материализма, позитивизма, социализма, коммунизма, марксизма.
 
Всеобъемлющий гений Пушкина уловил не только роковое значение тех вопросов, которые ставились и решались умозрительно, но он же впервые определил эту болезнь: «В поле бес нас водит, видно». Цвет образованного слоя России – декабристы – идеологически разбудили русскую интеллигенцию к восприятию ложных проблем. В «Борисе Годунове» поэт сполна отвечает на идеологическое требование некоторых декабристов принести в жертву ради будущности России царскую династию, то есть для блага миллионов лишить жизни нескольких. Это первый и центральный вопрос, который возникает в идеологически воспаленном сознании. Ответ на него означает – принять духовную заразу или отторгнуть. Пушкин за месяц до декабрьского восстания закончил «Бориса Годунова», в котором предрекал последствия насильственного пролития крови.
Правление, основанное на крови невинно убиенного, обречено на саморазрушение. Талантливый Борис Годунов надеялся, что способен многое дать государству. Боярство и народ поддались соблазну и избрали на царство убийцу царевича Димитрия. Попрание божественных законов Годуновым (в нём персонифицировались господствующие веяния эпохи) и народом, всеобщее нераскаяние включают роковой фактор, который прервал органичный ход истории, привел к гибели царскую семью, ввергнул в духовное помутнение народ, вызвал смуту в русской земле. «Образ Годунова – ответ на концепцию “малой крови”. Кровь, пролитая Борисом, начала процесс, который Годунов не мог и вообразить. Она стала бесконечно множиться, обнаруживая свойства “цепной реакции”: царевич – “тринадцать тел” – “кровь русская” – семья Бориса. Эта кровавая цепь, начатая убийством ребенка Димитрия, как бы окольцовывает первоначального убийцу, замыкаясь на его сыне – ребенке Феодоре… Образ Григория – ответ на концепцию “суда мирского” над тиранами. Из судьи Отрепьев, помимо своего желания, влекомый неизбежным ходом событий, превращается в гораздо более кровавого преступника, чём тот, кого он хотел судить… Окончательным приговором Самозванцу становится молчаливый ужас народа… Пушкин сумел понять и показать в “Борисе Годунове” основные законы “многих мятежей”, а не только Смутного времени» (Г.А. Анищенко).
Это первое художественное пророчество о грозящей России духовной катастрофе. И декабристы, и Борис Годунов выражали дух эпохи. Как и Борис Годунов, многие декабристы обладали талантами, они стремились учредить в России справедливое (в их понимании) правление. Они не совершили убийства царя, но был маниакальный помысел меньшинства и согласие на это либо отсутствие протеста у остальных. Была пролита кровь (на Сенатской площади застрелен по «принципиальным» соображениям генерал Милорадович – восставшим нужна была жертва), и не было раскаяния в совершённом. Декабристы завели механизм идеологической мании и притупили общественную совесть и разум. Пушкин предупреждал о надвигающейся духовной болезни и сформулировал противоядие. Поэт предостерегал, что праведная власть не может быть построена на крови, ибо пролитая кровь вызывает потоки крови. В жизни Пушкин не поддержал ни ту, ни другую сторону: к царю он обратился с просьбой о милосердии, к восставшим – с предостережениями до трагических событий и с состраданием после них. Подспудно велась полемика с декабристами («Во глубине сибирских руд…»).
Пушкин развивает тему духовного помрачения в итоговом прозаическом произведении – в повести «Капитанская дочка»: «Вождь крестьянского бунта Пугачев показан в двух плоскостях. С одной стороны, это конкретная личность, которая может реализовываться то как жестокий “царь” (взятие Белогородской крепости), то как милосердный человек (разговоры с Гриневым). Здесь Пугачев недалеко отходит от Отрепьева, с которым дважды себя сравнивает: самозванец стремится заменить собой царя, то есть земная реалия подменяется земной же. Но есть и другая плоскость изображения Пугачева – символическая. В повести три таких момента, основанных на подмене: буран, сон Гринева и калмыцкая сказка… У самозванца пушкинской повести, кроме двух ликов (Пугачев и Пётр III), есть и ещё один – Вожатый… Описывая появление Вожатого из метели, Пушкин почти буквально воспроизводит в прозаической форме своё стихотворение “Бесы” (1830) … В стихотворении “вожатый” известен почти сразу: “В поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам”… Цепь подмен выстраивается следующим образом: отец – Мужик с черной бородою – Вожатый – Пугачев – Пётр III (реальность). Центральным здесь оказывается образ Вожатого: он соединяет мистические подмены сна с земными подменами пугачевщины. В кровопролитии междоусобной войны Пушкин видит (как и в “Годунове”) земную трагедию (“Не приведи Бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный!”). Но “Капитанская дочка” (в отличие от “Годунова”) обнажает в историческом событии также и трагедию мистическую: сон Гринева высвечивает в “русском бунте” призыв под новое, иное “благословение”. Если в историческом Пугачеве жестокий “царь” и милосердный человек поочередно подменяют друг друга, то в “Пугачеве” метафизическом человек подменяется бесом, который и становится Вожатым на кровавом пути» (Г.А. Анищенко).
Почти за столетие до века революций Пушкин описывает инфернальную метафизику революции. «В творчестве Пушкина Революция увидена с двух диаметрально противоположных позиций. В начале двадцатых годов поэт смотрит на явление изнутри, глазами революционера (или, по крайней мере, его единомышленника). При таком видении революционер предстает “праведником”, причащающимся “кровавой чаши” иного “Христа”. В позднем творчестве, прежде всего в “Капитанской дочке”, писатель смотрит на “насильственные потрясения” извне. В этом случае в бунтовщике просматривается бес, зовущий под кровавое “благословение”. Однако и в том, и в другом случае вырисовывается мистическая, прямо противоположная Христу природа Революции… Развитие революционной темы в русской литературе во многом определил Пушкин. Именно в его творчестве уже были намечены почти все направления, которые будут в дальнейшем развернуты другими писателями и наполнят собой литературный процесс XIX–XX веков. Однако граница, проходящая у Пушкина между разными этапами развития единой творческой личности, в новую эпоху оказалась выдвинутой вовне, разделяя уже различные группы писателей. Грубо говоря, позиция одних восходит к взглядам раннего Пушкина, и они будут видеть Революцию изнутри; другие же воспримут традицию Пушкина позднего и взглянут на то же явление извне» (Г.А. Анищенко).
 
Николай Васильевич Гоголь – первый русский писатель, который поставил вопрос о религиозной миссии искусства, о связи культуры и Церкви, о христианском преображении культуры: «Высшим – христианским воспитанием теперь должен воспитаться поэт». Н.В. Гоголь «впервые в русской мысли осознанно выдвигает идею “православной культуры”. На личном опыте пережив духовное “преображение”, он остро ощущает, что его творчеством руководит Бог, и видит задачи искусства в пробуждении душ человеческих для встречи с Богом, в нравственном очищении их, в теургическом опыте осуществления на земле божественной справедливости (“правды”). Жизнь истинного (то есть религиозного) художника представляется Гоголю близкой к монашескому подвигу, совершаемому в особо трудных условиях – в миру; его деятельность – молитвой… Гоголь с радостью неофита открывает для себя духовные горизонты христианства и в их перспективе переосмысливает своё творчество и понимание искусства (литературы)» (В.В. Бычков). Протоиерей Василий Зеньковский называл Гоголя «пророком православной культуры». В творчестве Н.В. Гоголя русская светская культура преодолевала трагический разрыв с Православием и народными традициями.
Вслед за Пушкиным Гоголь утверждает великий статус русского языка, возвращая образованные слои в стихию национального сознания: «Наконец, сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нём все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердых до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая, с одной стороны, высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны – выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность, таким образом, в одной и той же речи восходить до высоты, не доступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанью непонятливейшего человека, – язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, которая не пристала к нам вместе с чужеземным образованием, чтобы все те неясные звуки, неточные названья вещей – дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, – не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы мы к нему уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеродным».
Жизненная драма Гоголя заключалась в том, что душа его тянулась к Богу, а творческий взор был направлен на инфернальные сферы. Ему был дан талант видения духов зла«кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом». Николай Бердяев определил духовную трагедию писателя: «Он не реалист и не сатирик, как раньше думали. Он фантаст, изображающий не реальных людей, а элементарных злых духов, прежде всего духа лжи, овладевшего Россией. У него даже было слабое чувство реальности, и он неспособен был отличить правду от вымысла. Трагедия Гоголя была в том, что он никогда не мог увидеть и изобразить человеческий образ, образ Божий в человеке. И это его очень мучило. У него было сильное чувство демонических и магических сил… Гоголя мучило, что Россия одержима духами зла и лжи, что она полна рож и харь и трудно в ней найти человека. Ошибочно видеть в Гоголе сатирика. Он видел метафизическую глубину зла, а не только социальное её проявление. Более всего проникал Гоголь в духи лжи, терзающие Россию. Гоголь пережил религиозную драму. Он был подавлен тяжестью воспринимаемого им зла, он нигде не видел добра, не видел образа человека». Подобный дар – величайшее бремя крестонесения. В ранних произведениях Гоголь как бы оглядывается вокруг – и окружающий мир видится ему достаточно гармоничным. Позднее за предметностью он обнаруживает некую движущую силу. Когда же он углубляется в созерцание этой силы – содрогается: повсюду снуют невидимые бесы, но все живут так, будто ничего не происходит. Мировым балом правит сатана: празднества у Гоголя – это провал в преисподнюю, где всё раздваивается, смещается с оснований.
В «Вечерах на хуторе близ Диканьки» человек ещё сохраняет неустойчивое душевное равновесие в противостоянии чертовщине: Вакула подчиняет черта, казак отнимает у бесов грамоту, колдун из «Страшной мести» наказывается... В «Миргороде» выведен один из немногих положительных типов в русской литературе – Тарас Бульба. Но это фигура из героического прошлого, ушедшего в эпос, в былину. А в реальности торжествует пошлая обыденность в лице Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Нечисть не только противостоит человеку, но и становится влиятельнейшей силой мира сего – дьявольской скукой, пошлостью, всепоглощающим унынием. Жизнь искривляется и течет под наитием тёмной силы. Сказочные черти обретают человеческую плоть, становятся реальными характерами.
Последующее творчество Гоголя – это вопль ужаса от лицезрения духовного мора в России: «Уже душа в ней болит, и раздается крик её душевной болезни». За внешним благополучием идёт духовная брань: «Дивись, сын мой, ужасающему могуществу беса. Он во всё силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника. Бесчисленны будут жертвы этого адского духа, живущего невидимо, без образа на земле. Это тот черный дух, который врывается к нам даже в минуту самых чистых и святых помышлений». Невидимые духи внедряются в жизнь, разлагая её изнутри. Об этом повесть «Нос». Какая-то часть тела, вполне уместная и незаменимая в своей изначальной функции, противоестественно отделяется от тела, пытается существовать самостоятельно, приобретает гипертрофированное значение, возвеличивается во мнении окружающих и самомнении, и, наконец, часть занимает по отношению к целому господствующее положение. Такова фабула повести – и такова формула идеомании: гипертрофирование частной функции, абсолютизация частного смысла, когда нечто частичное воспринимается как универсальное и безусловное. Глобальное идолопоклонство превращает жизнь в инфернальный подиум. Гоголь в образах фантастических описывает сюрреалистическое.
«Мертвые души» – это не бытописание, не изображение типических характеров русской провинции, но обличение типов зла – людей, души которых смертельно поражены духовными бациллами. Творческое зрение Гоголя обнажает, а творческая фантазия развивает образы странных харь и морд не современных ему людей, а духов мирового зла, подступающих к России. Писатель – не реалист в привычном смысле слова и не сатирик, но он и не романтик, не фантаст. Его необычный взгляд на обыденную действительность объясняется не фантастичностью восприятия, а направленностью взора. Душа Гоголя жаждала гармонии. Гоголь-человек стремился к добру, но взгляду Гоголя-писателя открывались более всего маски зла. Как он ни мучился, не смог увидеть правду жизни, положительное в ней, не сумел явственно различить в жизни дух добра и света, хотя всеми силами стремился к этому. Рассудком понимал, а сердцем не чувствовал, не видел творческим оком. Поэтому он резонерствовал, когда его писательство выходило за пределы данного ему таланта. Когда он пытается оторвать взгляд от инфернальных явлений, его картину добра строит ум, но творческое сознание отказывает – отсюда ходульность его положительных персонажей и налет дидактичности в его нравоучениях. Большинство читателей видело в его произведениях обличение социальных пороков, только немногие, в том числе он сам, – обличение пороков человеческой души. Гоголь не вполне осознавал религиозную миссию своего творческого дарования, ибо не вполне понимал его природу. Он не хотел принимать назначения своего трагического дарования, стремился быть пророком добра, проповедником, в то время как был пророком-обличителем нашествия духов мирового зла. Если творчество Достоевского – это духовный реализм, то Гоголя – духовный натурализм. Он предметно и детально описывает элементарных духов, терзающих Россию.
Гоголь беззаветно любил Россию и остро чувствовал, что её спасение – в христианстве, что ей предназначена исключительная мировая миссия: «Зачем пророчествует одна только Россия? Затем, что она сильнее других слышит Божию руку на всём, что ни сбывается в ней, чует приближение иного царствия… Великое поприще, которое никому из других народов невозможно, возможно одному только русскому народу… Праздник Светлого Воскресения воспразднуется, как следует, прежде у нас, нежели у других народов». Он жаждал Пасхи для своей многострадальной Родины, но само его творчество свидетельствовало о том, что воскресению России предшествуют великий крестный путь и величайшие голгофские страдания.
Со вселенской грустью смотрел писатель-мистик в будущее любимого Отечества. Знаменитая Русь-тройка вовсе не оптимистический образ: «Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несёшься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, всё отстаёт и остаётся позади. Остановился пораженный Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях? Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная Богом!.. Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не даёт ответа. Чудным звоном заливается колокольчик…». Опередившая и поражающая всех тройка без седока и всадника наводит ужас. Движимая неведомой стихийной силой, чуткая к знакомым песням с высот, слитая в едином порыве оторванного от земли утопического полета, вдохновляемая подмененными Божественными образами, слепо целеустремленная, она не ведает, куда несётся. (Вместо традиционного на Руси набата или благовеста церковных колоколов чудным звоном заливается колокольчик – манит в неведомое: одно из значений слова «чудный» – «непонятный», «непостижимый»). Это не образ преображенной Родины, но апокалиптическое видение вихрей ложной духовности, которые обуревали Россию, и предощущение катастрофы в конце этого пути. Только с высоты Русской Голгофы XX века открылись бездны, в которые предстояло низринуться России-тройке.
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь пытался впрямую предупредить о нашествии духов небытия: «Диавол выступил уже без маски в мир. Дух гордости перестал уже являться в разных образах и пугать суеверных людей, он явился в собственном своём виде. Почуя, что признают его господство, он перестал уже и чиниться с людьми. С дерзким бесстыдством смеется в глаза им же, его признающим; глупейшие законы даёт миру, какие доселе ещё никогда не давались, – и мир это видит и не смеет ослушаться. Что значит эта мода, ничтожная, незначащая, которую допустил вначале человек как мелочь, как невинное дело, и которая теперь, как полная хозяйка, уже стала распоряжаться в домах наших; выгоняя все, что есть главнейшего и лучшего в человеке? Никто не боится преступать несколько раз в день первейшие и священнейшие законы Христа и между тем боится не исполнить её малейшего приказанья, дрожа перед нею как робкий мальчишка. Что значит, что даже и те, которые сами над нею смеются, пляшут, как лёгкие ветреники, под её дудку? Что значат эти так называемые бесчисленные приличия, которые стали сильней всяких коренных постановлений? Что значат эти странные власти, образовавшиеся мимо законных; – посторонние, побочные влияния? Что значит, что уже правят миром швеи, портные и ремесленники всякого рода, а Божии помазанники остались в стороне? Люди тёмные, никому не известные, не имеющие мыслей и чистосердечных убеждений, правят мнениями и мыслями умных людей, и газетный листок, признаваемый лживым всеми, становится нечувствительным законодателем его не уважающего человека. Что значат все незаконные эти законы, которые видимо, в виду всех, чертит исходящая снизу нечистая сила, – и мир это видит весь и, как очарованный, не смеет шевельнуться? Что за страшная насмешка над человечеством?» Гоголь обличает не современные ему формы жизни, ибо не было тогда в России и в помине странных властей, образовавшихся мимо законных, не правили миром швеи, портные и ремесленники всякого рода, а Божии помазанники не оставались в стороне. По конкретному поводу писатель обличает журналистику, диктующую общественное мнение, но в мистическом измерении он разоблачает инфернальных духов, пронизывающих общественную атмосферу, их незаконные законы. Носителями духовной заразы оказывается новое, внесословное сословие людей тёмных, никому не известных, не имеющих мыслей и чистосердечных убеждений. Гоголь опознал новые формы помутнения рода человеческого в самом их зачатке, но описал в сложившихся формах. Мнениями и мыслями умных людей уже во многом правят идейные маньяки, поэтому читающая публика не понимает прямых предостережений, остается равнодушной к тому, о чем вопиет писатель, более того, обвиняет его в разного рода несуразностях. Он так и остался непонятым и непонятным для современников. В мистическом плане многое в судьбе Гоголя было результатом мщения тех сил, которые ему удалось разоблачить.
Гоголь был очень талантливым христианским мыслителем, но не в этом он достигает гениальности. В «Переписке с друзьями» Гоголь замечательно излагает некоторые вполне очевидные предметы, хотя для большинства его современников они не очевидны. Но только в художественном творчестве Гоголь создает то и так, что и как никто, кроме него, не создавал и не создаст. Вместе с тем Гоголь впервые ставит многие проблемы, поэтому можно согласиться с тем, что как пророк православной культуры он вполне состоялся. Но это другое служение, которое, по существу, не отменяет художественного творчества. О чем-то писателю необходимо высказаться впрямую, тогда он выступает как мыслитель. Но что-то можно высказать только через художественный образ, и тогда он выступает как художник слова. Экзистенциально одно не исключает другого, у Достоевского это сочеталось вполне органично. Но в душе Гоголя это не сомкнулось, поэтому Гоголь-мыслитель во многом противостоит Гоголю-писателю, а сам автор мог идентифицировать себя отдельно либо с одним, либо с другим.
Таким образом, духовное зрение Гоголя позволяло ему различать колыхания инфернальных теней явственнее, чем предметную реальность и дух добра. Он плохо ориентировался в реальной жизни и в людях, но отчетливо различал злых духов. В то время как никто не подозревал о нашествии тьмы в полдень жизни, он содрогался от ужаса увиденного: «Соотечественники, страшно… Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от нас подымятся». Писатель считает долгом своей жизни предупредить об этом, но в отчаянии от всеобщего непонимания начинает сомневаться в реальности увиденного. Он ощущает свой непостижимый дар как бич судьбы, лишающий его душевной гармонии, всеми силам стремится к этой гармонии – и не обретает её. Гоголь чувствовал своё отличие от всех и страдал от этого. Но вместе с тем чувствовал собственное миссионерское и пророческое назначение. Тягостная роль пророка нарастающего зла ранила и искажала его душу. В самоощущении Гоголя возникает «один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста… Черствее и черствее становится жизнь… Всё глухо, могила повсюду».
Гоголь взыскует защиты в вере, но не обладает сильным и ясным религиозным чувством, поэтому ищет властный авторитет, увлекаясь богослужением, постом, молитвой, церковными писаниями. Наконец, отдается во власть радикально настроенного священника, который был человеком ограниченным. Протоиерея Матфея Константиновского Гоголь воспринимал как Богом данного исповедника. Суровый отец Матфей резко осудил «Переписку с друзьями» – в светском сочинении неприемлемо рассуждать о религиозных вопросах. Более того, священник принуждал Гоголя оставить литературные занятия – как отступление от «закона Христа», всячески обличал и запугивал небесной карой, требовал от него «уклониться от мира», оставить мирскую суету и уйти в монастырь, где «искать внутреннего умиротворения и очищения своей совести». Он внушил Гоголю, что в художественном творчестве тот воспроизводит чудовищ, что это не православная позиция, поэтому он должен отказаться от литературных занятий и во имя собственного совершенствования посвятить себя монашеским подвигам.
Христианская вера очищает душу, но не выжигает творческую гениальность. Напротив, искренняя воцерковлённость развивает и углубляет таланты человека, требует исполнения своей творческой миссии (не зарывать свои таланты в землю). Реализация творческих дарований для христианина есть религиозное служение. Различные служения дополняют друг друга в соборном единстве. Поэтому для одних спасение только в монастыре, в молитвенном подвиге, для других спасение в реализации их творческой гениальности. Гоголь искренне доверился строгим наставлениям отца Матфея. Несомненно, что драма последних лет жизни и сожжение второго тома «Мертвых душ» во многом объясняются роковым влиянием прямодушного, но ограниченного священника, который был неспособен оценить глубинные духовные поиски в творчестве гения. Гоголь пытался оградиться духовными латами, но аскетизм его был надрывен и самоубийствен, поэтому лишил его творческой воли. В результате он творчески оскопляет себя – отказывается от своего дарования, но не обретает защищенности от грозного мщения духов. В этом душевный разлом, истоки религиозной и творческой драмы Гоголя.
 
Многие таланты порабощались формами зла, которые они описывали. В начале XX века черные пласты жизни вскрывают уже люди с душой темной. Бесы не только изображались, но и владели ими. Увидеть зло и обличить его во всей глубине, но не отдаться самому злу – немногим под силу. Выведенный на свет, злой дух неумолимым роком отзывался в судьбе творца, во многом коверкал его жизнь. Это мщение зла особенно заметно на его разоблачителях.
Начиная с Гоголя сатира в России более, нежели сатира. Сатирический скальпель соскабливает налет мещанского быта и настроения, а под безобидными ликами скрываются чудовища. Смех и комическое в произведениях Гоголя срывали покрывала обыденщины, за которым и обнаруживалось страшное. Писатель сам испугался теней хаоса, которые ему удалось вывести на свет, поэтому он смешил всех, скрывая невидимые миру слезы. Сатирический взгляд принципиально заужен, ограничен разоблачением масок, он не освещает саму живую жизнь, духовные основы реальности, поэтому опасен. Обличительный пафос и здравый оптимизм плохо сочетаются в одной душе, отсюда душевный трагизм сатирика-обличителя.
С XIX века сатира в России пророчествует. Образы Волохова в «Обрыве» И.А. Гончарова и Базарова в «Отцах и детях» И.С. Тургенева некоторыми современниками воспринимались как карикатуры на нигилистов. Но впоследствии сама жизнь превзошла эту карикатурность: сейчас читаешь это с таким чувством, будто описано что-то до боли знакомое. Даже удивляет, почему тогда не видели и не хотели понять ясно выписанные и разоблаченные образы. Получается, чем карикатурнее, тем реалистичнее. Салтыков-Щедрин в «Истории одного города» вывел карикатуру на Аракчеева, а сейчас видится, что более похоже на образ Сталина. Художник схватывал в зародыше тенденцию, и гротеск позволял «забежать вперёд» в рассмотрении этой тенденции. Сатирический взгляд давал возможность заглянуть в реальность нереального, того фантастического, которое ещё не овладело жизнью, но уже клубится в атмосфере эпохи. В фантастическом образе писатель подсматривает ту сторону зла, которая присутствует в жизни потенциально. Поэтому гротеск – метод реализма, но реализма духовного, обнажающего реальность духов зла. Однако никакая творческая фантазия в XIX веке не предвидела ужасов века XX. Действительность оказалась фантасмагоричнее самой больной фантазии, и жизнь превзошла карикатуру на самое себя.
 
Историческим призванием русской литературы XIX века было разоблачение смертельной духовной опасности, грозящей России. «Русская литература – самая профетическая в мире, она полна предчувствий и предсказаний, ей свойственна тревога о надвигающейся катастрофе. Многие русские писатели XIX века чувствовали, что Россия поставлена перед бездной и летит в бездну. Русская литература XIX века свидетельствует о совершающейся революции. Весь русский XIX век, величайший по творческому подъёму век русской истории, был веком нарастающей революции» (Н.А. Бердяев). Высочайшего напряжения борьба с нарастающей духовной катастрофой достигает в творчестве Ф.М. Достоевского, пророчески разоблачившего сатанинские идеологии в «Бесах», в «Дневнике писателя» и в других произведениях. И.С. Тургенев в «Отцах и детях», И.А. Гончаров в «Обрыве» (Россия – на краю обрыва), Н.С. Лесков в «Некуда», «Соборянах», А.К. Толстой в «Порой веселой мая», «Потоке-богатыре» ставили диагноз заболевающему обществу и пытались обрести духовное противоядие.
Проницательно характеризовал духовную ситуацию христианской цивилизации Ф.И. Тютчев, определяя основной конфликт эпохи как «революция и Россия». «Для того чтобы уяснить себе сущность того рокового переворота, в который вступила ныне Европа, вот что следовало бы сказать себе. Давно уже в Европе существуют только две действительные силы – революция и Россия. Эти две силы теперь противопоставлены одна другой, и, быть может, завтра оне вступят в борьбу. Между ними никакие переговоры, никакие трактаты невозможны; существование одной из них равносильно смерти другой! От исхода борьбы, возникшей между ними, величайшей борьбы, какой когда-либо мир был свидетелем, зависит на многие века вся политическая и религиозная будущность человечества. Факт этого соперничества обнаруживается ныне всюду, и, невзирая на то, таково понимание нашего века, притупленного мудрованием, что настоящее поколение, ввиду подобного громадного факта, далеко не сознало вполне его истинного значения и не оценило его действительных причин. До сих пор искали его разъяснения в сфере чисто политической; старались истолковать его различием в понятиях о порядке исключительно человеческом. Поистине, распря, существующая между революциею и Россиею, зависит от причин более глубоких. Оне не могут быть определены в двух словах. Россия, прежде всего, христианская империя; русский народ – христианин не только в силу православия своих убеждений, но ещё благодаря чему-то более задушевному, чем убеждения. Он – христианин в силу той способности к самоотвержению и самопожертвованию, которая составляет как бы основу его нравственной природы. Революция – прежде всего враг христианства! Антихристианское настроение есть душа революции; это её особенный, отличительный характер. Те видоизменения, которым она последовательно подвергалась, те лозунги, которые она попеременно усваивала, все, даже её насилия и преступления, были второстепенны и случайны; но одно, что в ней не таково, это именно антихристианское настроение, её вдохновляющее, и оно-то (нельзя в этом не сознаться) доставило ей это грозное господство над вселенною. Тот, кто этого не понимает, не более как слепец, присутствующий при зрелище, которое мир ему представляет. Человеческое я, желая зависеть лишь от самого себя, не признавая и не принимая другого закона, кроме собственного изволения, словом, человеческое я, заменяя собою Бога, конечно, не составляет ещё чего-либо нового среди людей; но таковым сделалось самовластие человеческого я, возведенное в политическое и общественное право и стремящееся, в силу этого права, овладеть обществом. Вот это-то новое явление и получило в 1789 году название французской революции. С той поры, невзирая на все свои превращения, революция оставалась верна своей природе и, быть может, никогда ещё в продолжение всего своего развития не сознавала себя столь цельною, столь искренно антихристианскою, как в настоящую минуту, когда она присвоила себе знамя христианства: “братство”. Во имя этого можно даже предполагать, что она достигла своего апогея. И подлинно, если прислушаться к тем наивно-богохульным разглагольствованиям, которые сделались, так сказать, официальным языком нынешней эпохи, – не подумает ли всякий, что новая французская республика была приобщена ко вселенной лишь для того, чтобы выполнять евангельский закон? Именно это призвание и было приписано себе теми силами, которые ею созданы, за исключением, впрочем, такого изменения, какое революция сочла нужным произвести, а именно – чувство смирения и самоотвержения, составляющее основу христианства, она намерена заменить духом гордости и превозношения, благотворительность свободную и добровольную – благотворительностью вынужденною; и взамен братства, проповедуемого и принимаемого во имя Бога, она намерена утвердить братство, налагаемое страхом к народу-владыке» (Ф.И. Тютчев).
Трагически пророческим оказалось суждение Ф.М. Достоевского о грядущей революции: «Европейская революция начнётся в России, ибо нет у нас для неё надёжного отпора ни в управлении (правительстве), ни в обществе… Безбожный анархизм близок: дети наши увидят его… Интернационалка распорядилась, чтобы европейская революция началась в России… И если нигилистическая пропаганда у нас столь безуспешна, то это по крайней глупости и неопытности пропагандистов». Но после Достоевского новые пропагандисты «умнели» и набирались «опыта»...
Антиномичный взгляд Достоевского проницал духов зла, терзающих Россию, и видел духовные превращения, дающие основания для веры в великую будущность русского народа. От России Достоевский ждал «нового слова», ждал «воскресения и обновления всего человечества». Вера эта была основана на глубинной укорененности русского народа в христианстве: «Русский народ ведёт всё от Христа, воплощает всё своё будущее во Христе и во Христовой истине». Это даёт основания писателю говорить «о величайшем из величайших назначений, уже сознанных русскими как назначение общечеловеческое, как общее служение всему человечеству». Достоевский убеждён, что России принадлежит решающая роль в судьбах европейской христианской цивилизации: «Будущее Европы принадлежит России… Европу и её назначение окончит Россия». Идеология ложной социальности паразитирует на качествах русского характера, воспитанных Православием, но в них пробиваются ростки нового социального идеала: «Всё это давно уже есть в России, по крайней мере, в зародыше и в возможности и даже составляет сущность её, только не в революционном виде, а в том, в каком должны эти идеи всемирного человеческого обновления явиться: в виде Божеской правды, в виде Христовой истины, которая когда-нибудь да осуществится же на земле и которая всецело сохраняется в Православии».
Некоторые русские мыслители вслед за писателями смогли приблизиться к пониманию российской трагедии. К.Н. Леонтьев сделал роковое предсказание: «Русское общество, и без того довольно эгалитарное по привычкам, помчится ещё быстрее всего другого по смертному пути всесмешения… и мы неожиданно из наших государственных недр, сперва бессословных, а потом бесцерковных или уже слабо церковных, – родим антихриста». Он предвидел, что революция приведёт в движение вековые инстинкты повиновения и в России будет установлено рабство. О смертельной опасности разнообразных «измов» писал В.В. Розанов: «Позитивизм – поган, атеизм – поган, революция погана, социализм поган, потому что, хотя он, может быть и “мудр” и “абсолютно уверен”, как “абсолютно верна задачам своего устройства ящерица”, но он – амфибия, липкое, холодное существо, которое “гадко взять в руки”. Эти-то амфибии окружили несчастное человечество и, высовывая двоящиеся языки, быстро произносят всякие “хорошие слова” и заманивают “к себе” – обещаниями. И позитивизм “обещает”, и атеизм “обещает”. Все “обещают”: приди “к нам”, прими “нас”. Тепленькие старые дома растворяются и амфибию впускают. Амфибия вползает на стол, на стул, лезет в детскую, лезет в спальню. Всех лижет. И всем холоднее, и весь дом становится холоднее, “непонятно от чего”, – “потому что ведь ласковый зверек всех лижет”. Но в него вошло новое существо, с новою душою и новым законом жизни. Это смерть. Позитивизм есть смерть. Атеизм есть смерть. Социализм есть смерть. Смерть и только».
Нашествие на Россию инфернальных духов впоследствии описывал А.И. Солженицын: «Это – смертельная болезнь: помутнение национального духа… Это уже были – не мы, нас подменили, какое-то наслание злого воздуха. Как будто в какой-то бездне кто-то взвился, ещё от нашего освобождения крестьян, – и закрутился, и спешит столкнуть Россию в пропасть. Появилась кучка плешивых рожистых бесов – и взбаламутила всю Россию. Тут есть какой-то мировой процесс. Это – не просто политический поворот, это – космическое завихрение. Эта нечисть, может быть, только начинает с России, а наслана на весь мир? Достоевскому довелось быть у первых лет этого наслания – и он сразу его понял, нас предупредил. Но мы не вняли».
 
 
Поэтическое пророчество
 
Русская поэзия разделила с художественной прозой пророческое служение. Иван Ильин был убеждён, что «вряд ли есть ещё один народ на свете, который имел бы такую поэзию, как русская: и по языку, и по творческой свободе, и по духовной глубине. Да – по глубине. Ибо силою исторического развития оказалось, что русский поэт есть одновременно национальный пророк и мудрец, и национальный певец и музыкант. И в русской поэзии, открытой всему на свете – и Богу – и молитве – и миру – и своему – и чужому, и последней полевой былинке, и тончайшему движению души, – мудрость облекается в прекрасные образы, а образы изливаются в ритмическом пении. Так русская поэзия вместила в себя глубочайшие идеи русской религиозности и русской философии, и сама стала органом национального самосознания… Русская поэзия – величайшая сокровищница мировой литературы; богатства её – неописуемы, неисчерпаемы; совершенство её языка, разнообразие её форм, власть её над содержанием жизни единственны в своём роде. Она всему открыта, ей всё доступно… Она выговаривала своим вдохновенным языком то, что у других народов давно уже стало достоянием прозы и публицистики».
Русская поэзия касается всех сфер, от повседневности до оснований жизни. во всём она видит смысл и значение, выявляет красоту форм и глубину содержания. Она обращена к Богу – высоты богосозерцания мы видим у М.В. Ломоносова, у Г.Р. Державина (ода «Бог»), у А.С. Пушкина – у всех значительных поэтов России. Проникает русская поэзия и в душу природы: «Русская поэзия создала некое самобытное метафизическое и религиозное восприятие природы; и это восприятие природы – в высокой степени русское и национальное – обще всем нам; оно присуще нам, русским, как бы от самой природы, навеянное ею, внушенное ею в её страстных, интенсивных колебаниях, ритмах и нередко катастрофических вторжениях в нашу жизнь» (И.А. Ильин). Русской поэзии наиболее свойственно созерцание Бога в природе: «Было бы философической задачей несравненной прелести показать на созданиях наших поэтов, что у каждого из них свой поэтический акт, при помощи коего он внемлет гласу Бога, сокровенно звучащему в природе; что многие наши поэты внимали в природе не только Божию гласу, но голосу хаоса; и что самые могучие из них по своему созерцанию слышали, как хаос сей поет осанну своему Творцу… Связаны у нас в России наша природа, наша душа и православное приятие мира!.. Учит русская поэзия – мироприятию и мироблагословению» (И.А. Ильин).
Поэзия выражала многострадальную, великую судьбу своего народа: «С самого рождения своего русская поэзия – этот всенародный голос русской души – созерцала события русской истории и судьбу России в целом с чувством трепетной страстной любви, то тревоги, то горести, то ликования и гордости. И всегда или почти всегда – с чувством живой ответственности перед Богом за всё дарованное, за всё заданное и за всё упущенное и несовершенное» (И.А. Ильин). Душа сознавала в поэзии свою историческую миссию, достижения и падения, доблести и пороки.
Поэтический дар, имеющий сугубые творческие задачи, обладает способностью к глубочайшему видению, что позволяет обнаружить многое в зародыше. В России поэт – больше, чем поэт, ибо поэзия выражала национальное самосознание, ставила актуальные вопросы жизни. Поэзия XIX века вместе с художественной прозой возвращала сознание образованных слоёв к истокам русской культуры, к Православию. Не могло чуткое поэтическое вдохновенье не заметить и духовного соблазна эпохи – новоевропейских идеологий небытия. С началом XIX века после заграничного похода русской армии на Россию хлынули духи Просвещения. На Западе политическая и философская мысль создавала материалистические атеистические идеологии, а художественное творчество прельстилось обликом субъекта богоборчества: «XIX век создал демонию. Возник демонизм сомнения, отрицания, разочарования, горечи, эгоизма, гордыни, презрения и даже скуки. И всё это дышало дерзновением и вызовом; почти всё это доводилось до кощунства. Герои лорда Байрона имели явно демоническую природу. Мефистофель у Гёте, так же как у Франца Листа, – не более чем демон. Демоническое начало появляется в “Разбойниках” Шиллера, в “Петере Шлемиле” у Шамиссо, там и сям у Э.Т.А. Гофмана. А нигилист Макс Штирнер прямо говорит языком самодовольного демона… Весь германо-романский романтизм постоянно был занят демонизмом и люциферианством, и больше всех Виктор Гюго, а за ним – Жерар де Нер-валь, Нодье, Теофиль Готье, Альфред де Виньи, Барбе Д’Орвильи, Беранже, Бодлер, Верлен, Рембо, Гюисманс, Бальзак, Мериме, Мишле, а в музыке Лист, Гуно, Мейербер, Берлиоз… Одни боятся и со страху фантазируют, другие выдумывают, чтобы напугать. Связывают сатану с ведьмами, с шабашем, со смертью, со всемогуществом, с ночью. Изображают его как “умницу”, как “светоносного просветителя”, как “забавника”, как “волокиту”, как “добряка”, как “революционера”, как подлежащего искуплению, как “двигателя прогресса”, как существо, требующее сочувствия и сострадания, как “вестника свободы и разума”, как благородного “протестанта”… Перебирают все возможные облики и комбинации, чтобы убедить себя в его “безвредности”, “невинности”, силе и привлекательности… не понимая, куда это всё ведёт и чем это закончится. И не замечают, что всё это становится проповедью человеческого самообожествления и оправданием, т. е. разнузданием, человеческой порочности» (И.А. Ильин).
Русская поэзия не избежала западных влияний, но она не следовала европейской моде в кокетничанье с дьяволизмом и сатанизмом, а описывала соприкосновение с духами зла как соблазн, свидетельствовала об удушающей атмосфере эпохи, о нашествии духов небытия на Россию. А.С. Пушкин описывал искусительного демона, духа сарказма и тотального сомнения, отравляющего лучшие порывы души:
 
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимой клеветою
Он Провиденье искушал;
Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе;
На жизнь насмешливо глядел –
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.
 
М.Ю. Лермонтов распознавал духа эпохи, протравившего его душу, в стихотворении «Мой демон»:
 
Собранье зол его стихия.
……………………………………
Сидит уныл и мрачен он.
Он недоверчивость вселяет,
Он презрел чистую любовь,
Он все моленья отвергает,
Он равнодушно видит кровь,
И звук высоких ощущений
Он давит голосом страстей,
И муза кротких вдохновений
Страшится неземных очей.
 
 
Это описание не только индивидуальных чувствований, но и духовной атмосферы, поскольку ощущения многих поэтов были схожи. А.К. Толстой писал о духе отрицания всего святого и утверждения ложного и безобразного:
 
Бывают дни, когда злой дух меня тревожит
И шепчет на ухо неясные слова,
И к небу вознестись душа моя не может,
И отягченная склоняется глава.
И он, не ведая ни радости, ни веры,
В меня вдыхает злость – к кому,
не знаю сам –
И лживым зеркалом могучие размеры
Лукаво придает ничтожным мелочам.
……………………………………………
И сердце он мое напитывает ядом
И речи горькие влагает мне в уста.
И все, что есть во мне порочного и злого,
Клубится и растёт всё гуще и мрачней
И застилает тьмой сиянье дня родного,
И неба синеву, и золото полей,
В пустыню грустную и в ночь преобразуя
Все то, что я люблю, чем верю и живу я.
 
При утрате духовных авторитетов самоутверждается высокомерный рассудок – симптом духовного помрачения. Горестно писал об этом П.А. Вяземский:
 
Наш разум, омрачась слепым высокомерьем,
Готов признать мечтой и детским суеверьем
Все, что не может он подвесть
под свой расчет.
Но разве во сто раз не суеверней тот,
Кто верует в себя, а сам себе загадкой,
Кто гордо оперся на свой рассудок шаткий
И в нём боготворит свой собственный
кумир?
Кто, в личности своей сосредоточив мир,
Берется доказать, как дважды два четыре,
Все недоступное ему в душе и в мире?
 
«Из этого скрещения демонической иронии и рассудочной полунауки начал возникать тот душевный уклад, который имел сначала вид светского, разочарованного снобизма, потом позитивистского нигилизма, потом нигилистической революционности и, наконец, воинствующего безбожия большевизма и сатанизма» (И.А. Ильин). Такова железная поступь нарастающей в обществе идейной мании. В середине XIX века ещё доставало «позитивистического нигилизма с революционным оттенком» (И.А. Ильин), апологетов которого саркастически описывал А.К. Толстой:
 
Все, чего им ни взвесить, ни смерити,
Все, кричат они, надо похерити!
Только то, говорят, и действительно,
Что для нашего тела чувствительно.
И приемы у них дубоватые,
И ученье-то их грязноватое.
 
Там какой-то аптекарь, не то патриот
Пред толпою ученье проводит:
Что, мол, нету души, а одна только плоть,
И что если и впрямь существует Господь,
То он только есть вид кислорода;
Вся же суть в безначалье народа.
 
От нигилизма короток путь к безбожию: «Атмосфера этого нигилизма назревала и сгущалась в России. И из её тумана отчетливо стали обрисовываться черты соблазняющего дьявола» (И.А. Ильин). К середине XIX века Ф.И. Тютчеву (о котором Достоевский писал: «первый русский поэт-мыслитель») был ясен диагноз духовной болезни эпохи богоборчества:
 
Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует…
Он к свету рвется из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.
 
Безверием палим и иссушен,
Невыносимое он днесь выносит…
И сознает свою погибель он,
И жаждет веры… но о ней не просит…
 
 
Только некоторые ощущали, в какую пропасть катится Россия. К.Ф. Рылеев, послуживший духу разрушения России, пророчески предощущал:
 
Затмится свод небес лазурных
Непроницательною мглой;
Настанет век борений бурных
Неправды с правдою святой.
 
Дух необузданной свободы
Уже восстал против властей;
Смотри – в волнении народы,
Смотри – в движеньи сонм царей.
 
Рылеев ослушался своей поэтической интуиции. Другие источники духовного свидетельства у М.Ю. Лермонтова. Человеку с сердцем трепетным и чутким, наделенному видением метафизических превращений и одаренному поэтическим выражением духовных смыслов, невыносимо жить в мире, преисполненном обыденной суеты и слепоты, в то время, когда видишь, как над всем клубятся демонические духи! Лермонтов вслед за Пушкиным тяготел к тому, чтобы сбросить невыносимое бремя духовного свидетельства, неосознанно стремился к суициду – и достиг его в очередной дуэли. Два раза поэтическое свидетельство прорвалось сквозь прельстительную демонологическую мистичность Лермонтова, и он высказался предельно реалистично. Это не описание натуральных явлений, а лицезрение духовных реальностей. В стихотворении «На смерть поэта» Лермонтову видится торжество духа зла:
 
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
……………………………………
Но есть и Божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждёт;
Он не доступен звону злата…
 
Поистине: сатана – князь мира сего, а Божий суд – за пределами падшего развратного мира. Лермонтов пережил смерть Пушкина как собственную, он обличал унылую чернь, подавляющую творческое вдохновение. В стихотворении «Предсказание» он пережил пограничную ситуацию в опознании духов небытия, несущих гибель Родине. Очевидно, видение демонических превращений позволило ему понять, к чему стремятся силы зла, и он осознал надвигающуюся катастрофу задолго до нее:
 
Настанет год, России черный год, –
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных, мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать,
И станет глад сей бедный край терзать;
И зарево окрасит волны рек:
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь – и поймешь,
Зачем в руке его булатный нож:
И горе для тебя! – твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон;
И будет всё ужасно, мрачно в нём,
Как плащ его с возвышенным челом.
 
Осмысляя духовные борения века, Ф.И. Тютчев явственно увидел наслание на Россию гибельных духов:
 
Ты долго ль будешь за туманом
Скрываться, Русская звезда,
Или оптическим обманом
Ты обличишься навсегда?
 
Ужель навстречу жадным взорам,
К тебе стремящимся в ночи,
Пустым и ложным метеором
Твои рассыплются лучи?
 
Все гуще мрак, всё пуще горе,
Все неминуемей беда…
 
Духовная проницательность позволили Тютчеву провидеть до боли знакомую нам личину российских бедствий начала ХХ века:
 
Ужасный сон отяготел над нами,
Ужасный, безобразный сон:
В крови до пят, мы бьемся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон.
…………………………………………
И целый мир, как опьяненный ложью,
Все виды зла, все ухищренья зла!..
Нет, никогда так дерзко правду Божью
Людская кривда к бою не звала!..
 
И этот клич сочувствия слепого,
Всемирный клич к неистовой борьбе,
Разврат умов и искаженье слова –
Всё поднялось и всё грозит тебе,
 
О край родной! – такого ополченья
Мир не видал с первоначальных дней…
Велико, знать, о Русь, твоё значенье!
Мужайся, стой, крепись и одолей!
 
Здесь предвидится сон человеческого разума и совести, одержимость духами лжи и разрушения – разврат умов и искаженье слова, инфернальные битвы Гражданской войны, изощренное паразитирование зла на правде, всемирность духовной брани ХХ столетия, невиданные кровавые жертвы, но и упованье на грядущее воскресение и великую историческую миссию России.
Явственно ощутил то, что скрывалось за трагическими зарницами, А.А. Голенищев-Кутузов:
 
Бывают времена, когда десница Бога,
Как будто отстранясь от мира и людей,
Дает победу злу – и в мраке смутных дней
Царят вражда и ложь, насилье и тревога;
Когда завет веков минувших позабыт,
А смысл грядущего ещё покрыт туманом,
Когда глас истины в бессилии молчит
Пред торжествующим обманом.
 
В такие дни хвала тому, кто с высоты
На оргию страстей взирая трезвым оком,
Идет прямым путём в сознаньи одиноком
Безумия и зла всей этой суеты;
Кто посреди толпы, не опьяненный битвой,
Ни страхом, ни враждой,
ни лестью не объят,
На брань враждующих
ответствует молитвой:
«Прости им Господи – не знают,
что творят!»
 
Милосердный русский дух не только в чисто поэтическом переживании, но и в безысходно трагической ситуации проявлял величие христианского всепрощения. В 1918 году цесаревна Ольга поэтическим языком выразила перед расстрелом императорской семьи своё ощущение страшного грядущего – в традиции русской православной духовности:
 
Пошли нам, Господи, терпенья
В годину бурных мрачных дней
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей.
 
Дай крепость нам, о, Боже правый,
Злодейство ближнего прощать
И крест тяжелый и кровавый
С Твоею кротостью встречать…
 
И у преддверия могилы вдохни
в уста твоих рабов
Нечеловеческие силы –
молиться кротко за врагов
 
Величие кроткого духа Нагорной проповеди могло проявиться в жизни потому, что оно приуготовлялось в предшествующем – неразрывной нитью русской святости и творческой гениальности. Во всеобщем безумии сохраняется малое стадо, которое будет закваской возрождения России.
Мировой характер грядущей катастрофы предощущал А.С. Хомяков:
 
Гул растёт, как в спящем море
Перед бурей роковой;
Вскоре, вскоре в бранном споре
Закипит весь мир земной,
 
Чтоб страданьями – свободы
Покупалась благодать,
Чтоб готовились народы
Зову истины внимать;
 
Чтобы глас её пророка
Мог проникнуть в дух людей,
Как глубоко луч востока
Греет влажный тук полей.
 
Это предвидение не только тотального разгула зла, но и провиденциального характера надвигающегося кровавого века. «Не подлежит никакому сомнению, что русская поэзия предчувствовала и предвидела и этот воздымавшийся дух, и назревающее революционное крушение» (И.А. Ильин).
К началу ХХ века поэзия свидетельствовала о наслании на Россию новоявленных духов мирового зла, но литература потеряла пророческую отстраненность от него, русские писатели продолжали свидетельствовать, но из глубин черной воронки:
 
И верен я, отец мой Дьявол,
Обету, данному в злой час,
…………………………………
Тебя, отец мой, я прославлю
В укор неправедному дню,
Хулу над миром я восславлю,
И соблазняя, соблазню.
         (Федор Сологуб)
 
«Это был уже зрелый дух безбожия, большевизма и революции» (И.А. Ильин). Наиболее ярким свидетельством из бездны была поэма Александра Блока «Двенадцать»:
 
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнём-ка пулей в Святую Русь –
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Эх, эх, без креста!
………………………………
В зубах – цигарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз!
……………………
Эх, эх, согреши!
Будет легче для души!
…………………………
Эх, эх!
Позабавиться не грех!
Запирайте етажи,
Ныне будут грабежи!
Отмыкайте погреба –
Гуляет нынче голытьба.
……………………………
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем,
Мировой пожар в крови –
Господи, благослови!
 
Остановись здесь перо поэта – и осталось бы в истории яркое свидетельство разгула беснования. Но Блок чувствовал себя пророком эпохи и потому дерзнул делать метафизические выводы – кровавая голытьба ведома Самим Спасителем: «Эту поэму “Двенадцать” Блок писал, сам захваченный соблазнами революции. И в соблазнах этих пытался договорить, будто вперёди всего этого дела, в котором уголовщина и безумие, ожесточение и черная злоба попытались отменить и добить Россию, – будто вперёди этого дела с кровавым флагом и в белом венчике из роз шёл Христос, Сын Божий. Русская поэзия пала в этот момент, ослепла, обезумела, но, обезумев, дала точную в своей отвратительности картину большевистской революции» (И.А. Ильин).
Большинство русских писателей и поэтов в те годы соблазнились относительно духов революции. Раньше других прозрели представители философского цеха русской культуры1, проделавшие путь от марксизма к идеализму и Православию, что позволило им отделять духов зла от духа истины.
Русская поэзия XIX века соответствовала высоте достижений русской духовной революции, в том числе в суждении о своей великой Родине. «Россия воспета её поэтами с бесконечной любовью; не льстиво, о нет, не льстиво; напротив, – часто с гневом, с обличительным призывом, с гражданской и мировой скорбью. Русская поэзия, соединяя в себе дар песни с даром пророческим и философическим, никогда не была слепа к слабостям, недостаткам и порокам русского народа. Но за этими слабостями и пороками она всегда прозирала священное естество русского духа, его призвание, его дары, его богохранимость. Она никогда не отчаивалась – ни в его силах, ни в его судьбе. Ибо в Боге нет смерти, нет гибели, нет мрака и уныния. Ибо в нём – свет, воскресение и жизнь. И потому
 
перетерпев судьбы удары,
воскреснет Русь!
 
Этой верой дышит вся русская поэзия в её обращении к России. Эта вера давала и даёт мне всегда великое утешение» (И.А. Ильин). Как и художественная проза, русская поэзия пророчествовала о духовных битвах ХХ века. Мало кто в то время сознавал реалистичность этих видений. Но всякое профетическое действие – это духовный импульс, направленный в будущее, это свет истины в обличении зла, это завет правды в сопротивлении лжи. Это наше наследие в борьбе за достойное будущее.
 
Прозорливые русские гении описывали экзистенциальные болезни образованных сословий, распознавали смертельную опасность новоявленных духов зла. В мессианской брани сказывался раскол русской культуры. Обличая различные формы идеомании, писатели нередко попадали под их влияние. Примером острого идейного заболевания является учение Льва Толстого, в котором ядовито расцвели слабости и пороки его характера, заблуждения его мировоззрения. В этом смысле Толстой действительно являлся зеркалом русской революции, в котором отразились общая панорама, расстановка сил, нравственные и духовные потери образованного общества. Даже у наиболее глубокого обличителя идеологий – Достоевского есть симптомы идеологической зашоренности: двоение мессианской идеи русского народа, перетекание русского патриотизма в национализм.
Инфернальные духи мобилизовались против обличителей. Трагичность судьбы многих русских писателей выходит за рамки личных и общественных конфликтов. В ход естественных событий незримо вмешивались сверхъестественные силы, и русские гении либо преждевременно гибли, как Грибоедов, Пушкин, Лермонтов, либо подвергались травле «прогрессивными» писателями, как Гоголь, либо окружались стеной агрессивного неприятия, как Гончаров, Лесков, Достоевский, Вл. Соловьев. Разъяренное общественное мнение, тенденциозная журнальная публицистика, холодное равнодушие и непонимание были во многом инициированы духами, терзавшими русское образованное общество. Человека, не втянутого в общее беснование, не разделявшего общих заблуждений, пытающегося отрезвить остальных, власть и общество отторгали, он оказывался в изоляции, во внутренней эмиграции. Судороги и страдания всё осознавшего гения казались крикливым позерством и бессмысленным оригинальничанием. Пророков мало кто слышал, либо слова их казались пустыми. Если слово, обличающее идейную маниакальность, пробивало полосу отчуждения и оказывалось услышанным, то невидимая рука направляла на пророка шквал всеобщего улюлюканья; устоять в этих условиях было невероятно трудно. Это началось с Пушкина, продолжилось в трагической судьбе Гоголя. Достоевский был засвистан либеральным студенчеством и пишущей братией (какое-то время было расхожим мнение, что Достоевского только в царской охранке читают). Судьба русских гениев, трагически одиноких в своём видении реальности, гонимых властью и обществом, показывает степень духовного помутнения в России. Только с нашим трагическим опытом становятся до боли понятными пророческие свидетельства русских писателей XIX века.
 
 
Служение русской мысли
 
В XIX веке, пережив в Александровскую эпоху «детскую болезнь» туманной гуманистической религиозности, мистических увлечений, бдений в масонских ложах, интерконфессионального христианства, русская мысль после Пушкина обращается к национальным культурным и религиозным традициям. Творчество русских мыслителей пробивается через вненациональную светскую культуру и обретает национальный язык, индивидуальную тональность, оригинальный образ и собственные темы.
Духовный поворот начинается не в результате контактов с Западом (как считал Николай Бердяев), а вследствие обращения к национальной духовности. Вместе с тем прав Бердяев, утверждая, что «русская самобытная мысль пробудилась на проблеме историософической. Она глубоко задумалась над тем, что замыслил Творец о России, что есть Россия и какова её судьба». Зародилось философское и историософское осознание национальной истории в кружке любомудров (1823). Его создатель Владимир Фёдорович Одоевский формулирует три основные историософские идеи: 1) всечеловеческое братство достигается прогрессом мирового духа; его эстафета передаётся от одного народа к другому; 2) в мировом духовном движении Запад выполнил свою великую миссию; 3) отставшие или неисторические народы имеют историческое преимущество, одним из таких свежих народов является русский народ. Россия имеет историческое призвание – служить звеном между веком минувшим и настоящим, между Востоком и Западом, поэтому России принадлежит будущее.
Славянофилы первыми в образованном обществе вырвались из сословных предрассудков и непредвзято взглянули на свой народ. В своих воспоминаниях дочь поэта Анна Фёдоровна Тютчева пишет «о той небольшой группе умных людей, которых наше глупое общество иронически прозвало славянофилами, ввиду их националистических тенденций, но которые по существу были первыми мыслящими людьми, дерзнувшими поднять свой протестующий голос во имя самобытности России, и первые поняли, что Россия не есть лишь бесформенная и инертная масса, пригодная исключительно к тому, чтобы быть вылитой в любую форму европейской цивилизации и покрытой, по желанию, лоском английским, немецким или французским; они верили, и они доказали, что Россия есть живой организм, что она таит в глубине своего существа свой собственный нравственный закон, свой собственный умственный и духовный уклад и что основная задача русского духа состоит в том, чтобы выявить эту идею, этот идеал русской жизни, придавленный и не понятый всеми нашими реформаторами и реорганизаторами на западный образец… Большинству из них благодаря преждевременной смерти и вследствие неблагоприятных обстоятельств не удалось выполнить той интеллектуальной работы, к которой они, казалось, были призваны, но они бросили семена плодотворной и оригинальной мысли, и в своё время эти семена принесут свои плоды».
Через славянофилов образованное общество открыло утерянные богатства русской культуры и национального характера. У славянофилов чувство вины и покаяния по отношению к простонародью впервые выразилось в здоровых формах. Славянофилы в истории искали не золотой век, а русскую идею – идеал будущего России. И о современности они судили не с точки зрения ветхой старины, а через русский идеал. Это была первая сознательная попытка сформулировать историческую миссию России. Идеал народа метаисторичен – вне истории, но движет историю. Он формулирует историческую миссию, к которой предназначен народ от вечности. Абсолютные нормы истины, добра, красоты должны явиться в конкретных исторических формах. Славянофилы открыли, что идеал русского народа есть Православие. В их лице сознание образованного общества коснулось русского духа, культуры, истории. Россия призвана вернуться к Православию, воссоздать христианские формы жизни, свидетельствовать человечеству о соборном братстве и единении народов.
Патриоты-славянофилы были, как правило, европейски образованными людьми. В отличие от западников они не разделяли иллюзию «русского Запада», что позволяло реально оценивать состояние западноевропейской цивилизации. «На Западе, – писал Константин Сергеевич Аксаков, – душа убивается, заменяясь усовершенствованием государственных форм, полицейским благоустройством; совесть заменяется законом, внутренние побуждения – регламентом; даже благотворительность превращается в механическое дело… Запад потому и развил в себе законность, что чувствовал в себе недостаток правды». К.С. Аксаков писал о современном человеке: «Бог может помочь, но к нему прибегают всё реже… Не праздно утешаться заранее светлым будущим должны мы, но… обратить испытующий взор на настоящее зло, на болезнь нашего времени. Познание болезни необходимо для исцеления, и часто оно уже одно – верный шаг к исцелению. Да, нам необходимо теперь сознание, сознание своего недуга, своей лжи. Ложь эта так ещё сильна, что способна привести в отчаяние человека, не крепкого духом… Расшатались нравственные общественные основы, если и не совсем отброшены. Расслабело всё общество и не может противопоставить силы общественного отпора злу, вторгающемуся в его область. Но общество – существо живое, и если оно может совокупно падать, то может совокупно и вставать. Будет ли время, когда деятельная мысль и просвещённая воля укрепят общество и сделают его самостоятельным?»
Алексей Степанович Хомяков – талантливый богослов и философ – оказал большое влияние на своих друзей-славянофилов и на многих думающих людей в России. Анна Тютчева писала о том, как «одна брошюра в несколько страниц – небольшой религиозный полемический трактат о нашей Церкви, очень краткий, но яркий и вдохновенный, – произвела целый переворот в моём нравственном сознании. Это краткое изложение догматов нашей Церкви принадлежало перу москвича Ал.С. Хомякова… Эти брошюры, запрещенные в России и напечатанные за границей, первое издание которых было уничтожено иезуитами, были написаны на французском языке, затем переведены на английский и немецкий и, наконец, уже на русский. Этим немногим вдохновенным страницам, ещё теперь слишком мало известным, предстоит огромное будущее; они явятся тем невидимым звеном, благодаря которому западная религиозная мысль, измученная отрицанием и сомнением, сольется с великой идеей Церкви – Церкви истинной православной, Церкви идеальной, основанной Христом, а не Церкви, понимаемой как организация государственная или общественная».
А.С. Хомяков развивал идеи русского мессианства – богоизбранности русского народа: «История призывает Россию стать вперёди всемирного просвещения, она даёт ей на это право за всесторонность и полноту её начал». Русский народ в своей вере и в образе жизни является носителем подлинно христианских истин. Русское Православие – религия творящего духа, гармонично сочетающая разум с верой как высшей формой познания, – противостоит власти естественной необходимости и господству логически-рассудочных начал Запада. Предназначение России, независимой от «упаднической перекультурности», – освободить человечество от одностороннего и ложного развития, навязанного истории Западом. А.С. Хомяков говорил о пустодушии европейского просвещения: «Отжили не формы, но начало духовное, не условия общества, но вера, в которой жили общество и люди… Внутреннее омертвление людей высказывается судорожным движением общественных организмов… О, грустно, грустно мне – ложится тьма густая на дальнем Западе, стране святых чудес». В поисках национальной самобытности русский народ обретет универсальные истины, которые могут послужить другим народам и мировой цивилизации: «Многие из моих соотечественников желали бы видеть в нас начала аристократические и гордость германскую… Но чуждая стихия не срастается с духовным складом славянским. Мы будем, как всегда и были, демократами между прочих семей Европы… Зародыш будущей жизни мировой – не германец, аристократ и завоеватель, а славянин, труженик и разночинец» (А.С. Хомяков).
Иван Васильевич Киреевский, мировоззрение которого определилось святоотеческой литературой и русской православной традицией, был славянофилом, но любил европейскую культуру, много ездил по Европе, встречался с Гегелем и Шеллингом, издавал журнал «Европеец». Киреевский писал: «Я и теперь ещё люблю Запад, я связан с ним многими неразрывными сочувствиями. Я принадлежу ему моим воспитанием, моими привычками жизни, моими вкусами, моим спорным складом ума, даже сердечными моими привязанностями». Поэтому суждения Киреевского о кризисе западной культуры отличаются знанием её: «Многовековой холодный анализ разрушил все те основы, на которых стояло европейское просвещение от самого начала своего развития, так что собственные его коренные начала, из которых оно выросло, сделались для него посторонними, чужими, противоречащими его последним результатам… Самое торжество ума европейского обнаружило односторонность его коренных стремлений… Логическая деятельность, отрешенная от всех других познавательных сил человека… Разрушительная рассудочность… Воздушные диалектические построения… При всем блеске, при всех удобствах наружных усовершенствований жизни самая жизнь лишена была существенного смысла… Западный человек раздробляет свою жизнь на отдельные стремления и хотя связывает их рассудком в один общий план, однако в каждую минуту жизни является как иной человек… Бесчувственный холод рассуждения и крайнее увлечение сердечных движений почитают они равнозаконными состояниями человека… Вообще можно сказать, что центр духовного бытия ими не ищется… Богословие на Западе приняло характер рассудочной отвлечённости – в православии оно сохранило внутреннюю целость духа; там развитие сил разума – здесь стремление к внутреннему, живому».
Основная коллизия России и Европы, считал И.В. Киреевский, – противостояние органичного, целостного христианского мировоззрения и выхолощенного западного рационализма. Русский ум предназначен преодолеть рационалистическую односторонность европейского просвещения, возвращаясь к христианскому мировоззрению: «Особенность России заключалась в самой полноте и чистоте того выражения, которое христианское учение получило в ней, – во всём объеме её общественного и частного быта» (И.В. Киреевский). Расцвет русской православной культуры возможен на основе христианского универсализма, свойственного русскому Православию, при овладении достижениями современной цивилизации.
И.В. Киреевский считал, что «корень образованности России живёт ещё в народе, и, что всего важнее, он живёт в его святой православной Церкви». Для воссоздания просвещённой русской культуры образованный класс, который предназначен «вырабатывать мысленно общественное самосознание», должен «наконец полнее убедиться в односторонности европейского просвещения». Нужно понять, что «созидаемое доныне» было «из смешанных и большею частию чуждых материалов». Когда же образованный класс «живее почувствует потребность новых умственных начал, когда с разумною жаждою полной правды он обратится к чистым источникам древней православной веры своего народа и чутким сердцем будет прислушиваться к ясным ещё отголоскам этой святой веры Отечества в прежней, родимой жизни России, тогда, вырвавшись из-под гнета рассудочных систем европейского любомудрия, русский образованный человек в глубине особенно, недоступного для западных понятий, живого, цельного умозрения святых отцов Церкви найдет самые полные ответы именно на те вопросы ума и сердца, которые всего более тревожат душу, обманутую последними результатами западного самосознания. А в прежней жизни Отечества своего он найдет возможность понять развитие другой образованности» (И.В. Киреевский).
Жёсткая критика западной цивилизации не отменяет того факта, что славянофилы были большими европейцами, чем русские западники, лучше понимали христианские основы европейской культуры. «Вопреки ходячему словоупотреблению, согласно которому антизападничество отождествляется со славянофильством, как раз можно утверждать, что в славянофильстве, при всей остроте и напряженности их критики Запада, антизападничество было не только не ярым (сравнительно с другими однородными направлениями), но даже постоянно смягчалось их христианским универсализмом, – этой исторической транскрипцией вселенского духа, веяние которого в Православии именно они так глубоко чувствовали и выражали. Защита русского своеобразия и острая, часто даже пристрастная борьба с западничеством, с слепым или обдуманным перенесением на русскую почву западных обычаев, идей и жизненных форм, наконец, острое чувство религиозного единства Запада и невозможность игнорировать различие Запада и России – всё это вовсе не было антизападничеством, а соединялось даже со своеобразной и глубокой любовью к нему… Славянофильство было глубоко и внутренне свободно… Славянофилам при всем пламенном их патриотизме и горячей защите русского своеобразия совершенно был чужд сервилизм, угодничество и затыкание рта противников… Это были большие люди русской жизни, в которых глубокая вера в правду Церкви и великие силы России соединялась с действительной защитой свободы. Философия свободы у Хомякова, защита политической свободы у Аксакова – изнутри связаны с духом их учения… Дух свободы изнутри проникает всё учение славянофилов» (В.В. Зеньковский). Учение о христианской соборности, о Церкви, дух свободы и персонализма, христианский универсализм, религиозное обоснование государственной власти – творческие достижения славянофилов были симптомами духовной революции.
 
Славянофилы были не только выдающимися мыслителями, но, когда представилась возможность, участвовали в преобразованиях. С запиской Ю.Ф. Самарина «О крепостном состоянии и о переходе из него к гражданской свободе» ознакомился Александр II зимой 1856–1857 года, перед принятием решения о создании Секретного комитета по крестьянскому вопросу. «Великая историческая заслуга славянофилов в том, что в трагической обстановке 1855–1856 годов они – связав свои идеи реформ с делом общенационального возрождения – придали русской общественно-политической мысли ту творческую динамику, которая должна была вывести Россию на путь развития своего национального, правового государственного устройства… Кризис был превзойден общим патриотическим подъёмом, единым национальным стремлением к обновлению страны, мобилизовавшим все творческие силы общества – не только славянофилов, но и всех западников, которые сумели понять, что им не нужно себя “выносить за национальные скобки”, чтобы быть европейцами… Л. Толстой восторженно говорил, что “кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь”. Это было время, когда “писали, читали, говорили и все россияне, как один человек, находились в неотложном восторге”. Заслуга же императора Александра II в том, что он проявил глубокую политическую прозорливость и, ощутив мощную патриотическую общественную опору, решительно встал на путь преобразования всей русской жизни и призвал к служению России лучших государственных деятелей того времени… Выражаясь словами Киреевского, можно сказать, что в связи с Крымской войной в стране выявилось “общее для всех мыслящих людей искание особого православного начала для просвещения, не сознаваемого, по большей части, но чувствуемого каким-то неясным чутьем”. Это говорило о том, что в этом переломном периоде нашей истории произошла своеобразная революция: была отвергнута идея николаевского “европеизма” и на смену ей была выдвинута та национально-государственная идея – идея государства, опирающегося на национальные культурно-политические традиции, – которая вынашивалась в славянофильской общественности ещё с тридцатых годов. Эта идея не была антиевропейской, она не исключала Россию из системы государств христианской культуры… Активная позиция славянофилов в деле отмены крепостного права, в деле земской реформы и подготовки всех дальнейших преобразований говорит сама за себя. Славянофилы выступали за свободу слова, придавали важнейшее значение гласности суда, требовали созыва земских соборов и предлагали целый ряд реформ для развития промышленности. В журнальной полемике, в политических брошюрах и в записках на высочайшее имя славянофилы активно заявили о себе по всем животрепещущим вопросам своего времени. Но не просто заявили о себе, а представили государственные задачи в том новом национальном свете, который озарил и обосновал путь реформ» (Ю. Жедилягин).
Общественный подъём, вызванный великими реформами, объединил в государственном строительстве идейных полемистов. Вместе со славянофилами в создании либеральных реформ и их проведении принимали активное участие учёные-западники государственной школы К.Д. Кавелин, Б.Н. Чичерин, С.М. Соловьев.
Но и эта линия обновления России была непоследовательной и трагически оборвалась. Половинчатость крестьянской реформы объясняется тем, что не удалось преодолеть исторический предрассудок о статусе русского дворянства и его землевладения. Табуирование этой темы в общественном сознании тормозило реформы. В дворянско-интеллигентской части общества вызрели силы, которые насильственно их прервали убийством царя-освободителя.
 
Становление русской философии
 
В XIX веке зародилась оригинальная русская философия, которая была проявлением духовной революции. По истории русской философии существует обширная литература, среди которой особенно ценны работы В.В. Зеньковского, Н.О. Лосского, Г.В. Флоровского; много и блистательно писал о русских философах Н.А. Бердяев.
Русская философия изначально была религиозной и формировалась иначе, чем в Европе. Европейская литература родилась из теологической и философской традиции в процессе секуляризации христианской средневековой культуры. Вначале была схоластика и «Сумма теологии» Фомы Аквинского, затем «Божественная комедия» Данте, потом Петрарка и Шекспир создавали светскую литературу. Русская художественная литература предварила и зародила русскую философию, придав ей художественную интуицию и религиозный пафос. «Русский мыслитель поднимается до истинных высот как мыслитель, созерцающий сердцем. Это многое объясняет и на многое проливает свет. Вот почему абстрактная теория познания – не русский национальный продукт… вот почему философия является для него видом религиозного поиска и очевидности» (И.А. Ильин).
За предшествующие века русский ум прошел курс философической пропедевтики. В Петровскую эпоху попытки богословствования и философствования подражали западным авторам. Феофан Прокопович писал догматический трактат на латинском языке по протестантским образцам, его оппонент Стефан Яворский в написании «Камня веры» ориентировался на труды иезуита Беллярмина. В XVII–XIX веках попытки философствования в духовных академиях, затем в университетах сводились к переложению европейской схоластики и рационализма: «В XVIII в. даже считалась наиболее соответствующей православию философия рационалиста и просветителя Вольфа. Оригинально, по-православному богословствовать начал не профессор богословия, не иерарх Церкви, а конногвардейский офицер в отставке и помещик Хомяков. Потому самые замечательные религиозно-философские мысли были у нас высказаны не специальными богословами, а писателями, людьми вольными. В России образовалась религиозно-философская вольница, которая в официальных церковных кругах оставалась на подозрении» (Н.А. Бердяев). Большое значение для русского умосозерцания имеет просветительская деятельность Паисия Величковского, который боролся за реставрацию исихастской мистики, восстанавливая традиции Сергия Радонежского и Нила Сорского. Эта традиция была продолжена в XIX веке в Оптиной пустыни, которая оказала огромное влияние на формирование мировоззрения многих мыслителей и писателей России. Святитель Игнатий Брянчанинов прививал опыт исихазма в монашеских кругах. Церковная мысль обращалась к святоотеческой интеллектуальной традиции, что повлияло на прозападную светскую мысль.
Русский ум всегда искал в европейской философии ответы на свои вопросы. Интерес к немецкой философии в 1830-е годы был вызван поисками справедливой жизни: «Философия была лишь путём или преображения души, или преображения общества» (Н.А. Бердяев). Знакомство русских интеллектуалов с новоевропейской философией началось со встречи в 1789 году Николая Карамзина с Иммануилом Кантом. Карамзин оставил подробную запись этой философской беседы. Вскоре Кант стал наставником русских интеллектуалов. «Его почитали, с ним спорили, иные его отвергали, порой проклинали, но без него не могли обойтись. Особенно важна была “Критика способностей суждения” и та часть первой “Критики”, где речь шла о диалектике. Кант говорил о диалектике мысли, русские, как и немецкие последователи Канта, отнесли диалектику к самому бытию. Кант говорил о примате практического разума, но оставил систему, начинающуюся с теоретической философии. Соловьев открывает свою систему этикой, которую строит, опираясь на Канта и Шопенгауэра» (А.В. Гулыга).
К середине XIX века русский ум прошел хорошую школу западного философствования. Русская мысль пользуется языком западного рационализма, ибо другим языком не владеет. «Речи к немецкой нации» Фихте призывали к национальной самобытности, – русские мыслители относили фихтевские категории к России. Диалектика Гегеля оказала большое влияние на многих. «Славянофилы усвоили себе гегелевскую идею о призвании народов, и то, что Гегель применял к германскому народу, они применяли к русскому народу. Они применяли к русской истории принципы гегелевской философии. К. Аксаков даже говорил, что русский народ специально призван понять философию Гегеля. В то время влияние Гегеля было так велико, что, по мнению Ю. Самарина, судьба православной Церкви зависела от судьбы гегелевской философии. Только Хомяков разубедил его в этой отнюдь не православной мысли… В Гегеле речь шла о решении вопроса о смысле жизни. Станкевич восклицает: “Не хочу жить на свете, если не найду счастья в Гегеле!” Бакунин принимает Гегеля как религию» (Н.А. Бердяев).
Наиболее благоприятное влияние на европейскую и русскую философию оказал Шеллинг, что не очевидно после двух веков гегельянщины в разнообразных формах. Шеллинг был очень одарен и в восемнадцать лет сформулировал первую философскую систему в натурфилософии. Затем в течение нескольких лет он создал системы трансцендентального (или эстетического) идеализма и философию тождества. Гегель был на пять лет старше Шеллинга, но под влиянием своего младшего коллеги увлекался сначала идеями трансцендентального (субъективного) идеализма, затем на основе шеллингианской философии тождества развивал систему абсолютного (объективного) идеализма. Шеллинга же философские изыскания ведут дальше, и он к тридцати пяти годам создает философию свободы, затем до конца жизни развивает принципы положительной философии, или философии откровения. Если философия свободы приступала к формулированию религиозной проблематики в философии, то философия откровения – это первая в новоевропейской истории система религиозной философии, которую Шеллинг развивает в одиночестве, начиная с 1813 года и до конца жизни. Впервые после Декарта западноевропейская мысль развернулась к религиозным истокам философии. Но в этом Шеллинг оказался мало понятым современниками. Если для него периоды его философствования были подготовительными к вершине творчества – философии откровения, то последователи смогли воспринять только его ранние и более частные концепции. Гегель жизнь посвятил развитию философии тождества, через призму которой он описал всю философскую проблематику – предельно рационалистическая система, претендующая на универсальность, сводит универсум к частным принципам. Она была воспринята современниками как высшая форма философствования. Гегель больше соответствовал заказу интеллектуальной атмосферы эпохи, в которой преобладала инерция просвещенческого рационализма. Когда в 1841 году Шеллинга пригласили читать лекции в Берлинский университет, в котором пятнадцать лет до своей смерти преподавал Гегель, гегельянская аудитория оказалась неспособной воспринять религиозно-философский подход. Младогегельянцы и Ф. Энгельс подвергли философа осмеянию в памфлетах. Но лекции Шеллинга слушали С. Кьеркегор и А. Шопенгауэр, на которых он оказал сильное влияние. Их философия освобождается от ограниченности западноевропейского рационализма, но они также не были востребованы современниками.
На лекциях Шеллинга присутствовали русские люди. Если Гегелем в России увлекались радикалы М.А. Бакунин и В.Г. Белинский (который знал его по пересказам Бакунина), то П.Я. Чаадаев, В.Ф. Одоевский и другие «любомудры», а также славянофилы предпочли гегелевскому рационализму шеллингианскую религиозную философию. Мало воспринятая в Европе философия откровения Шеллинга воздействовала на духовную и интеллектуальную атмосферу в России. Эта традиция русского шеллингианства повлияла на формирование взглядов Владимира Соловьева, который создает цельную систему религиозной философии и этим во многом определяет облик русской философии. В начале XX века русские религиозные философы на два десятилетия предварили основные направления философской мысли Европы – персонализм и экзистенциализм. Только в двадцатые годы европейские экзистенциалисты открывают для себя творчество Кьеркегора и Шопенгауэра и через них воспринимают влияние Шеллинга.
 
Постепенно на рационалистическом языке русские мыслители формулируют вопросы, которые по духу, проблемам и смыслу близки патристике – учению отцов и учителей Церкви первых веков христианства: «У нас есть великая школа богословия, это наша обедня, открытая для всех» (Ф.М. Достоевский). В категориях Канта, Гегеля и Шеллинга пробивается оригинальное русское философствование и богословие славянофилов: «От Шеллинга и Германии к России и Православию – таков “царский путь” русской мысли» (Г.П. Федотов).
Впервые русский философский ум обратился к Православию в творчестве славянофилов. Программу философии в России сформулировал Иван Васильевич Киреевский, и это была философия жизни: «Как необходима философия: всё развитие нашего ума требует её. Ею одною живёт и дышит наша поэзия; она одна может дать душу и целость нашим младенствующим наукам, и самая жизнь наша, может быть, займет от неё изящество стройности… Конечно, первый шаг к ней должен быть проявлением умственных богатств той страны, которая в умозрении опередила все народы. Но чужие мысли полезны только для развития собственных. Философия немецкая вкорениться у нас не может. Наша философия должна развиться из нашей жизни, создаться из текущих вопросов, из господствующих интересов нашего народного и частного бытия». Так была осознана необходимость воссоединения образованных сословий с национальным религиозным духом. Киреевский и Хомяков провозглашали конец отвлечённой философии и стремились к целостному мышлению, что свидетельствовало об ослаблении влияния Гегеля и усилении влияния позднего Шеллинга.
Алексей Степанович Хомяков утверждал, что философствование исходит из религиозного опыта и должно стать философией действия. Хомяков предвидит вырождение гегельянства в материализм, диалектического идеализма – в диалектический материализм. Творчески осмысляя опыт европейской философии, Хомяков на основе патристики закладывает основы новой русской философии, учения о свободе, о соборности, о Церкви. Хомяков развивает оригинальные принципы теории познания, которые можно характеризовать как православную гносеологию: любовь как принцип познания открывает религиозную истину, соборное общение в любви является критерием истины: «Знание истины даётся лишь взаимной любовью». В основе сознания – вера: знание и вера тождественны, волящий разум созерцает сущее до акта рационального сознания. Воля-свобода соединена с разумом в целостности духа. Хомяков развивал концепцию соборности, органично единящей свободу и любовь. Понятие соборности – центральное в христианской философии А.С. Хомякова. Соборность – это «свобода в единстве», свободное единение людей, основанное на христианской любви и направленное на совместные поиски пути спасения. Идеалом соборности является Собор Ипостасей Святой Троицы, наиболее соборная реальность – Православная церковь, ведущая Россию к соборной цельности духа. Во вселенскости Церкви, объединяющей всех любовью, и в основе единства которой является любовь, явлена христианская соборность: «Христианство есть не иное что, как свобода во Христе… Единство Церкви есть не иное что, как согласие личных свобод… Свобода и единство – таковы две силы, которым достойно вручена тайна свободы человеческой во Христе» (А.С. Хомяков). Русское Православие предоставляло большие возможности для религиозно-философского творчества: «Мысль Хомякова свидетельствует о том, что в православии возможна большая свобода мысли (говорю о внутренней, а не о внешней свободе). Это объясняется отчасти тем, что православная Церковь не имеет обязательной системы и более решительно, чем католичество, отделяет догматы от богословия… В русской религиозно-философской и богословской мысли совсем не было идеи натуральной теологии, которая играла большую роль в западной мысли. Русское сознание не делает разделения на теологию откровенную и теологию натуральную, для этого русское мышление слишком целостно и в основе знания видит опыт веры» (Н.А. Бердяев).
 
Гениальным писателем-метафизиком был Фёдор Михайлович Достоевский. В литературной форме, как наиболее адекватной его образу мысли, Достоевский пытался обдумать и решить собственные метафизические проблемы. Как у всех великих русских писателей, начиная с Пушкина, писательский труд Достоевского был одновременно и самотворчеством, созиданием личности и нового образа жизни. Нить мучительной судьбы Достоевского вплетена в ткань его произведений. С другой стороны, в творениях своих он пытался понять и разрешить мучающие его вопросы жизни. Говоря современным философским языком, его творчество экзистенциально, прежде всего, в том, что охвачено единством экзистенции самого автора.
Таков путь осознания Достоевским действительности: личное переживание воплощается в художественной форме и затем осознается вполне. В художественном образе он погружается в метафизическую глубину проблемы, исследует её диалектическое содержание и после этого формулирует впрямую. Это не просто литературные занятия, не игра фантазии, мало отражающиеся на облике и судьбе автора, а тип жизни. Достоевский не мог не писать романов, прежде всего потому, что разрешал в них проблемы собственного бытия. Отсюда потребность миссионерства – распространения своих взглядов, отсюда же и профетичность – чувство пророческой значимости своих высказываний. Не может писатель, творящий в сугубо литературных традициях и ассоциациях, проникнуться пафосом обладания целостной истиной, спасительной для человечества. Вместе с тем Достоевскому не были чужды и эстетические поиски, он был в гуще литературной жизни и живо реагировал на неё. Но литературный процесс не был для него самодостаточным, а служил материей, в которой он мог наиболее адекватно воплотить своё видение мировых проблем.
В своих произведениях он описывал не эмпирические состояния человека, а события духовные, диалектику духовных реальностей: «Меня зовут психологом, неправда, я лишь реалист в высшем смысле, то есть я изображаю все глубины души человеческой». Его герои являются одновременно и определёнными человеческими характерами, и воплощением неких идей в их предельном выражении – «Достоевский стал великим художником идеи» (М.М. Бахтин). Это не абстрактные и рационалистические, а экзистенциальные идеи, идеи-индивидуумы,  способные воплощаться, своего рода живые духовные существа с собственной волей, своим индивидуальным обликом. Достоевский – один из зачинателей персоналистического образа мысли в русской культуре, он по идейным и творческим установкам персоналист, как и большинство русских философов ХХ века. Его интересует, прежде всего, то индивидуальное, в котором раскрывается универсальное содержание.
Его философия в образах впервые ставила многие проблемы бытия человека: неразрешимые противоречия личности, мировая гармония и разгул зла, оправдание добра в мире, преисполненном зла. Главный вопрос Достоевского – мыслителя-художника: смысл и цель существования человека на Земле: «Тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить». Он сочетал персонализм – утверждение божественной ценности человеческой личности – с соборностью и всечеловечностью. Достоевский – реалист духа – впервые вскрыл глубины человеческой души, в которой дьявол с Богом борется. «Достоевский, великий провидец и мыслитель, выражает собой как бы душевную субстанцию русского народа. Его романы повергают в душевный хаос, в котором мощный голос обретают страсти, где они переплетаюся, сталкиваются и разрушаются в таком напряжении и смятении, которое подчас едва переносимо, и с такой художественной силой, которую нельзя порой переживать без отвращения. Однако если бы кто-нибудь стал утверждать, что Достоевский идеализирует этот хаос и копается в потемках душевных, чтобы “возвеличить” нестроение и превратности души, тот впал бы в большую ошибку. Напротив, все, что пишет Достоевский, является прорывом к Богу, зовом к Господу, борьбой за преображение и за дух Христа. Для Достоевского значим только один девиз: “De profundis clamavi ad te, Domine!” (“Из глубины воззвах к Тебе, Господи!”), только один лозунг: “В глубочайшей бездне светит Бог!” И сам он, суггестивный мастер человеческой страсти, знал совершенно точно все, что касается формы, и именно добротной формы человека; он знал, как беспочвен, в какой глубокой бездне оказывается человек без Бога и почему только гармония открывает истинные глубины духа, приносит исцеление и просветление. Вот почему он понял и смог выразить суть национально-пророческой миссии Пушкина» (И.А. Ильин).
Писатель открывает глубинную психологию – подпольного человека, подсознательное: «Он сделал великие открытия о человеке, и от него начинается новая эра во внутренней истории человека. После него человек уже не тот, что до него… Эта новая антропология учит о человеке как о существе противоречивом и трагическом, в высшей степени неблагополучном, не столько страдающем, но и любящем страдания. Достоевский более пневматолог, чем психолог, он ставит проблемы духа… Он изображает экзистенциальную диалектику человеческого раздвоения… Достоевский высказывает гениальные мысли о том, что человек совсем не есть благоразумное существо, стремящееся к счастью, что он есть существо иррациональное, имеющее потребность в страдании, что страдание есть единственная причина возникновения сознания» (Н.А. Бердяев). Ф.М. Достоевский вскрывает трагическую метафизику зла. Он анализирует глубинные психологические мотивы преступления и диалектику совести. Он – певец божественной свободы в человеке: «Принятие свободы означает веру в человека, веру в дух. Отказ от свободы есть неверие в человека. Отрицание свободы есть антихристов дух. Тайна Распятия есть тайна свободы. Распятый Бог свободно избирается предметом любви. Христос не насилует своим образом» (Н.А. Бердяев). Но Достоевский видит, как легко свобода переходит в безбожное своеволие и рабство.
В век начинающегося научно-технического прогресса и торжества идей о земном рае заявлено об античеловечности гуманистической цивилизации: «Подпольный человек не согласен на мировую гармонию, на хрустальный дворец, для которого сам он был бы лишь средством… не принимает результатов прогресса, принудительной мировой гармонии, счастливого муравейника, когда миллионы будут счастливы, отказавшись от личности и свободы… Достоевский не хочет мира без свободы, не хочет и рая без свободы, он более всего возражает против принудительного счастья» (Н.А. Бердяев). Безрелигиозное самоутверждение ведёт к утверждению человекобожества, к рабству человека, к бесчеловечности. Только в Богочеловеке и Богочеловечности человек способен утвердиться в подлинной духовной свободе. Если Бога нет, то всё позволено, без веры в бессмертие не разрешим ни один важный вопрос.
Лицезрев глубинные духовные реальности, писатель многое сумел предвидеть в истории: «В Достоевском профетический элемент сильнее, чем в каком-либо из русских писателей. Профетическое художество его определялось тем, что он раскрывал вулканическую почву духа, изображал внутреннюю революцию духа. Он обозначал внутреннюю катастрофу, с него начинаются новые души… В человеке есть четвёртое измерение. Это открывается обращением к конечному, выходом из серединного существования, из общеобязательного, которое получает название “всеемства”» (Н.А. Бердяев).
Достоевского волновала проблема исторического предназначения русского народа, он впервые вводит понятие «русская идея», ставшее основополагающей категорией русской историософии. Через Достоевского пробудилось русское мессианское сознание, он впервые сформулировал: русский народ – народ-богоносец. Достоевский верил, что русскому народу предстоит великая богоносная миссия – сказать новое слово миру. В знаменитой речи о Пушкине он говорит, что русский человек – всечеловек, обладающий универсальной отзывчивостью. Вместе с тем писатель предчувствует апокалиптические битвы в России: «Пророчества Достоевского о русской революции суть проникновение в глубину диалектики о человеке – человеке, выходящем за пределы средненормального сознания» (Н.А. Бердяев). В романе «Братья Карамазовы» Достоевский актуализирует многовековую антиномию русского православного сознания. В образе примитивного, грубого и тираничного старца Ферапонта показано современное состояние иосифлянской традиции обскурантизма. Старец Зосима персонифицирует православную духовность нестяжательской традиции.
Главная проблема творчества Достоевского – природа и происхождение зла в человеке, одержимость духами зла. Он описывает столкновение добра и зла в судьбе и душе человека, его романы изображают метафизические, а не эмпирические реалии. Идеологический роман «Бесы» оказывается наиболее полемически-эмпирическим произведением. В нём проблемы выражаются в социальных, психологических и бытовых проекциях, поэтому описание выглядит наиболее реалистическим. Отсюда обилие конкретных исторических событий и фактов, злободневность и актуальность романа. Вместе с тем, в «Бесах» духи зла изображены абстрактно, хотя носителями их являются конкретные персонажи, – отсюда некоторая декларативность «Бесов». Достоевскому было необходимо высказаться в такой форме, чтобы самому сполна осознать вопрос, чтобы сформулировать некоторые актуальные проблемы и быть при этом услышанным современниками. В «Бесах» писатель напрямую высказал то, что пережито и опознано им в «Преступлении и наказании». Это в свою очередь было подготовкой для непосредственной проповеди в «Дневнике писателя». В романе «Преступление и наказание» Достоевский рассматривает проблему зла на глубине метафизической психологии. «Преступление и наказание» является наиболее целостным и законченным произведением Достоевского – и в духовной проблематике, и эстетически. В последующих произведениях писатель углублял и детализировал смыслы, которые были выявлены в романе «Преступление и наказание».
Основные выводы темы метафизики зла в романе «Преступление и наказание»:
1. Зло в мире появляется в результате человеческого ложного выбора и греховного поступка, которые зарождаются в душе, порвавшей связи с органичным религиозным укладом и традиционной национальной культурой, почвой, землей. Отрыв от органичной жизни уводит в эвклидову диалектику отвлечённого умствования, отказ от волевого выбора и нравственной ответственности ведёт к выпадению из реальности в иллюзорную мечтательность.
2. Зло – лжедуховность, болезнь обезволенного, отвлечённого от подлинных жизненных реальностей – беспочвенного ума, опрокинутого в душевное подполье. Беспредметное фантазирование орассудочивает низменные страсти. Душа и ум сосредоточиваются на маниакальной идее, которая предельно рационалистична и бессознательна, аффективна. Обвал в сознании и выплеск на поверхность подпольных стихий ввергают в бредовое состояние, когда аморализм воспринимается как арифметически обоснованный императив.
3. Аффективная «логика» идейной мании: искушение ложно понимаемым благом и непреодолимое стремление воплотить это «благо» приводят к болезненному мессианству – самоощущению спасителя человечества и маниакальному миссионерству – стремлению навязать свои взгляды; развивается мания величия. Открывшаяся «истина» неудержимо влечёт идейно одержимого к насильственному её осуществлению.
4. Порождённые беспочвенной фантазией идеи превращаются в духов зла, порабощающих душу, подчиняющих жизнь ложной цели. Они расщепляют душу, разрушают личность как образ и подобие Божие в человеке, подменяют его подлинный облик.
5. Испущенные человеком злые духи могут приобретать собственную волю, способны похитить мировую плоть, индивидуализироваться и предстать перед человеком как внешние, враждебные ему существа – бесы. При этом «образ, который они принимают, также зависит от их выбора; а так как сама сущность бытия бесов – ложь, образ этот – фальшивая видимость, маска. По характерной русской пословице, “у нежити своего облика нет, она ходит в личинах”» (Мифы народов мира. Статья «Бесы»). Свои личины нежить формирует в зависимости от направленности агрессии злой воли. Наиболее коварными возбудителями беснования являются расхожие прельстительные помыслы, подменные идеалы, духовные соблазны эпохи.
6. Злые духи, одарённые умом и волей, эти трихины, существа микроскопические, создают идеологическое поле, заражающее и перерождающее духовную атмосферу. «Идеи летают в воздухе, но непременно по законам, идеи живут и распространяются по законам, слишком трудно для нас уловимым: идеи заразительны, и знаете ли вы, что в общем настроении жизни иная идея, иная забота или тоска, доступная лишь высокообразованному и развитому уму, может вдруг передаться почти малограмотному существу, грубому и ни о чем никогда не заботившемуся, и вдруг заразит его душу своим влиянием» (Достоевский Ф.М. Дневник писателя). Подверженные недугу духа становятся источником заразы для других: «Как скверная трихина, как атом чумы, заражающей целые государства, так я заразил собой всю эту счастливую, безгрешную до меня землю» (Достоевский Ф.М. Сон смешного человека).
Основной нравственный вывод романа в том, что человек не имеет никаких оснований нарушать «Божию правду, земной закон», богочеловеческую истину: для воплощения самой лучшей идеи нельзя принести в жертву жизнь человечка. Старуха, это злобное существо, олицетворяет искушение нравственной совести героя. Борьба со злом преступными средствами ведёт к умножению зла, которое захватывает преступившего незыблемые духовные устои и превращает в сеятеля ещё более чудовищного зла. Самая благая цель недостижима злыми средствами, которые неминуемо превращаются в самоцель.
Достоевский показывает неразрушимость метафизических основ души человека. И после величайшего преступления искра Божия сохраняется в человеке, он может воскреснуть. После самого низкого падения у человека остается обязанность подняться. История Раскольникова напоминает, что и смертный грех искупим для покаявшегося и обращающегося ко Христу.
Трагическое миросозерцание Достоевского расширило христианское мировоззрение, открыло новые измерения бытия. Понимание христианства становится более сложным и вместе с тем более соответствующим благовестию Спасителя: «Достоевский проповедовал Иоанново христианство, – христианство преображенной земли, религии воскресения прежде всего» (Н.А. Бердяев). Христианство – это религия спасения мира любовью. Старец Зосима в романе «Братья Карамазовы» говорит: «Братья, не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его… Любите всё создание Божье, и целое, и каждую песчинку. Каждый листок, каждый луч Божий любите, любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Будем любить всякую вещь и тайну Божию постигать в вещах… Землю целуй и неустанно, ненасытно люби, всех люби, ищи восторга и исступления сего». Это – жизнь по опаляющему измерению Нагорной проповеди.
«О себе Достоевский очень скромно говорил: “Шваховат я в философии (но не в любви к ней, в любви к ней силён)”. Это значит, что академическая философия ему плохо давалась. Его интуитивный гений знал собственные пути философствования. Он был настоящим философом, величайшим русским философом. Для философии он даёт бесконечно много. Философская мысль должна быть насыщена его созерцаниями. Творчество Достоевского бесконечно важно для философской антропологии, для философии истории, для философии религии, для нравственной философии. Он, быть может, малому научился у философии, но многому может её научить, и мы давно уже философствуем о последнем под знаком Достоевского. Лишь философствование о предпоследнем связано с традиционной философией» (Н.А. Бердяев).
Достоевский был вновь открыт в XX веке, в то время как в Советской России он был фактически под запретом. С шестидесятых годов XX века Достоевский возвращается в Россию.
 
Первый русский профессиональный философ европейского масштаба – Владимир Сергеевич Соловьев, который стремился создать систему христианской философии. Он был европейски образованным человеком, из западных философов ему наиболее близок Шеллинг. Вл.С. Соловьев начинает самостоятельное философствование с критики европейского отвлечённого рационализма и позитивизма, чему посвящены его диссертации: магистерская («Кризис западной философии») и докторская («Критика отвлечённых начал»). Ему удалось преодолеть господство позитивизма в мировоззрении образованного общества, привить метафизическую проблематику и онтологическую ориентацию мысли. В его творчестве соединены мощный аналитический и синтетический ум, индивидуальная мистическая интуиция (явление Софии Небесной в Египте) и христианское богословствование. Он писал большие философские трактаты и грациозные, мистические стихи. Расплавление разграничивающих перегородок, свойственных западноевропейскому интеллекту, благотворно для синтетичной русской мысли. Впечатляет охват философских и богословских проблем, которые разрабатывал Соловьев, – православный универсализм мышления тоже унаследован русской философией. Соловьев строит концепцию цельного знания, в рамках которой пытается соединить национальную и вселенскую истину, мистику – с точным знанием, католицизм – с Православием. Будучи философом профетического типа, Соловьев создал фундаментальные учения о Софии, Богочеловечестве, всеединстве, оправдании добра. Он считал свою систему вполне православной, цель его – «оправдать веру отцов». Эта задача и призыв во многом восприняты русскими философами. Попытки философа сочетать православное умозрение с идеалами свободы мысли и интеллектуального прогресса оспаривались многими авторами.
В творчестве Соловьева проявлялись рецидивы отвлечённой рационалистичности, в том числе на концепции всеединства, которую многие высоко ценили и которую пытались развить С.Н. и Е.Н. Трубецкие, П.А. Флоренский, С.Л. Франк, С.Н. Булгаков, Л.П. Карсавин, В.Ф. Эрн, Н.О. Лосский, А.Ф. Лосев. Для философов идея положительного всеединства всего играла роль методологического приема, позволяющего зафиксировать и упорядочить некоторые творческие смыслы, но подлинные их достижения лежат вне этой маложизненной отвлечённости. Развитие идей всеединства Львом Карсавиным увело его к порочной концепции идеократии. Важная для Соловьева интуиция всеединства ограничивала его философский горизонт: «Он не переживал с остротой проблему свободы, личности и конфликта, но с большой силой переживал проблему единства, целостности, гармонии. Его тройственная теософическая, теократическая и теургическая утопия есть всё то же русское искание Царства Божьего, совершенной жизни» (Н.А. Бердяев). Стремление насаждать схему всеединства привело Соловьева к отвлечённым концепциям: о Вселенской Церкви, неорганично и внеисторично объединяющей христианские конфессии (впоследствии Соловьев отказался от этих представлений); об утопическом мироустройстве на основе «социальной троицы» (отражающей Божественную Троицу), в которой единство Церкви, государства и общества выражается в духовном авторитете вселенского первосвященника (которым должен стать папа римский), в светской власти национального государя, а также в свободном служении пророка; историософской концепции о третьей силе – России, которая избегает монистических крайностей мусульманского Востока и индивидуалистических крайностей Запада.
Владимир Соловьев был фигурой творчески противоречивой: «Он был философом эротическим, в платоновском смысле слова, эротика высшего порядка играла огромную роль в его жизни, была его экзистенциальной темой. И вместе с тем в нём был сильный моралистический элемент, он требовал осуществления христианской морали в полноте жизни… Вл. Соловьев соединяет мистическую эротику с аскетизмом» (Н.А. Бердяев). Его фундаментальный труд «Оправдание добра. Нравственная философия» наряду с излишней рационализированностью содержит глубокий анализ этических проблем, точнейшие характеристики и определения, множество остроумных выводов. Добро является высшей сущностью бытия, находящей воплощение в различных аспектах человеческого существования; добродетели и доброделание обусловлены не субъективным произволом, а исполнением высшего повеления совести – искры Божией в человеке. Центральную для русской философии нравственную проблематику продолжил Соловьев. В «Оправдании добра», наряду с «Чтениями о Богочеловечестве», развивается одна из основных концепций соловьёвской философии – о Богочеловечестве, оказавшая большое влияние на русскую философию. В личности Богочеловека соединилась Божественная и человеческая природа, и в истории должны воссоединиться Бог и человек – Богочеловечество. «Понимание христианства как религии Богочеловечества радикально противоположно судебному пониманию отношений между Богом и человеком и судебной теории искупления, распространенной в богословии католическом и протестантском. Явление Богочеловека и грядущее явление Богочеловечества означают продолжение миротворения. Русская религиозно-философская мысль в своих лучших представителях решительно борется против всякого юридического истолкования тайны христианства… Вместе с тем идея Богочеловечества обращается к космическому преображению, это почти совершенно чуждо официальному католичеству и протестантизму… Огромное значение в соловьёвском деле имеет его утверждение профетической стороны христианства» (Н.А. Бердяев).
У Соловьева «за универсализмом, за устремленностью к всеединству скрыт момент эротический и экстатический, скрыта влюбленность в красоту божественного космоса, которому он даст имя Софии» (Н.А. Бердяев). Представления о Софии связаны с платоновским миром идей: «София есть выраженная, осуществленная идея… София есть тело Божие, материя Божества, проникнутая началом Божественного единства» (Вл.С. Соловьев). София осуществляет связь между Творцом и творением, являет Божественную премудрость в тварном мире, в космосе и человечестве, есть идеальное человечество. Видения Софии открывают красоту Божественного космоса и преображенного мира. Интуиция Софии – Вечной женственности и Премудрости Божией – соответствовала архетипическим представлениям русского православного миросозерцания: «Посвящая древнейшие свои храмы святой Софии, субстанциальной Премудрости Бога, русский народ дал этой идее новое воплощение, неизвестное грекам (которые отождествляли Софию с Логосом) … наряду с Богоматерью и Сыном Божиим – русский народ знал и любил под именем святой Софии социальное воплощение Божества и Церкви Вселенской» (Вл.С. Соловьев). Софиологическая тема, которая проходит через творчество Соловьева, оказалась плодотворной для русской философии и поэзии.
В последнем произведении, «Три разговора», философия Владимира Соловьева приближается к органичной, лишённой рационалистического схематизма форме выражения. Жанр работы – диалоги – обращает русскую философскую мысль к художественно-диалектическому методу Платона и предваряет экзистенциальную философию XX века. «Он, как будто бы, приближается к экзистенциальной философии. Но его собственное философствование не принадлежит к экзистенциальному типу… самая его философия остается отвлечённой и рациональной, сущее в ней задавлено схемами… Как философ Вл. Соловьев совсем не был экзистенциалистом, он не выражал своего внутреннего существа, а прикрывал» (Н.А. Бердяев). Соловьёв в «Трех разговорах» отказывается от своей теократической утопии и профетически описывает трагизм человеческой истории, её эсхатологические перспективы. Он рисует антихриста как человеколюбца, реализующего идеалы социальной справедливости и тем самым духовно порабощающего человека. Противостоять царству антихриста может соединение Церквей в лице католического папы Петра, православного старца Иоанна и протестантского доктора Паулуса, при этом Православие оказывается носителем наиболее мистически глубокой традиции христианства. Мысль Соловьева парила в высотах, с которых некоторые исторические проблемы ему виделись достаточно утопично. Он прошел мимо основной заботы русской мысли XIX века – о росте идейной маниакальности в атмосфере эпохи. «В философии Соловьева много недостатков. Часть этих недостатков перешла по наследству к его последователям. Однако именно Соловьев явился создателем оригинальной русской системы философии и заложил основы целой школы русской религиозной философской мысли, которая до сих пор продолжает жить и развиваться» (Н.О. Лосский).
Вл.С. Соловьев был плохо понят современниками и вновь открыт в начале XX века поколением, которое пережило соблазны нигилизма, позитивизма, марксизма. «Лишь в начале XX в. образовался миф о нём. И образованию этого мифа способствовало то, что был Вл. Соловьев дневной и был Вл. Соловьев ночной, внешне открывавший себя, и в самом раскрытии себя скрывавший, и в самом главном себя не раскрывавший. Лишь в своих стихотворениях он раскрывал то, что было скрыто, было прикрыто и задавлено рациональными схемами его философии… Он был мистиком, имел мистический опыт, об этом свидетельствуют все его знавшие, у него была оккультная одаренность, которой совсем не было у славянофилов, но мышление его было очень рациональным. Он был из тех, которые скрывают себя в своём умственном творчестве, а не раскрывают себя» (Н.А. Бердяев). Своей мистической поэзией Соловьев способствовал рождению символизма в русской поэзии начала века: «Вл. Соловьев был для Блока и Белого окном, из которого дул ветер грядущего» (Н.А. Бердяев). Владимир Соловьев привил русской мысли философский профессионализм, впервые поставил многие религиозно-философские проблемы, и в этом смысле его можно считать предтечей русской философии XX века.
 
Во второй половине XIX века в России появился ряд талантливых религиозных философов. Н.Я. Данилевский в работе «Россия и Европа» изложил концепцию культурно-исторических типов и предвосхитил многие идеи XX века, в частности О. Шпенглера и А. Тойнби. Человечество – это разрушительная абстракция, каждый культурно-исторический тип выражает определённую идею, а вместе они составляют всечеловечество. Господство одного из культурно-исторических типов ведёт к деградации цивилизации. Данилевский отмечает враждебный и агрессивный характер романо-германского культурно-исторического типа по отношению к формирующемуся славянскому типу. В других работах Данилевский критикует теорию естественного отбора Дарвина с позиций естественного богословия.
Оригинальным философом был Н.Ф. Фёдоров, автор «Философии общего дела», создавший концепцию всеобщего воскресения из мертвых, предлагавший толковать пророчества Апокалипсиса как условные. Напротив, философ-эстет и апокалиптик К.Н. Леонтьев не верил во всеобщее спасение, не был устремлен к преображению человечества и мира, утверждал неизбежность апокалипсиса. Он считал, что неравенство способствует возрастанию бытия, равенство же ведёт к деградации жизни и к небытию; все цивилизации, культуры, общества после расцвета обречены на неизбежное дряхление. С этих позиций монах-философ подвергает острой критике концепцию прогресса, являющегося примером деградации. «Антихрист идёт», – говорил он о состоянии современного мира. Леонтьев предвидел катастрофу России, верил в её воскресение на византийских началах.
В церковной среде А.М. Бухарев (архимандрит Федор) развивал христологию: Сын Божий стал человеком ради всякого человека, Агнец был заклан до сотворения мира, и Бог творил мир собственным распятием. «Мир явился мне не только областью, во зле лежащей, но и великою средой для раскрытия Благодати Богочеловека, взявшего зло мира на себя». Христианскую антропологию создавал профессор Казанской духовной академии В.И. Несмелов, предвосхитивший принципы экзистенциальной философии и этим повлиявший на Бердяева. Концепции профессора Московской духовной академии М.М. Тареева предвосхитили ряд идей философии жизни, экзистенциализма и диалектической теологии неопротестантизма XX века. Очень разных русских философов объединяли общие интуиции бытия и близкие философские подходы, которые с самого начала отличали их от европейских коллег: «Русской религиозной мысли вообще была свойственна идея продолжающегося Боговоплощения, как и продолжающегося в явлении Христа миротворения. Это – отличие русской религиозной мысли от западной… Русская религиозно-философская мысль ставила по-иному проблему религиозной антропологии, чем католическая и протестантская антропология, и она идёт дальше антропологии патристической и схоластической, в ней сильнее человечность… Русская мысль – существенно эсхатологическая, и эсхатологизм этот принимает разные формы» (Н.А. Бердяев).
 
При формировании русской философии XIX века определились основные её интенции. Русский ум отказывается от рационалистического европоцентризма и обращается к религиозным истокам культуры, русская философия становится по преимуществу религиозной. Философский гений вслед за литературно-художественным обращается к Православию, ищет источники вдохновения в традиционной русской культуре, в отечественной проблематике. Русская философия вновь открыла для себя древнюю традицию патристики и русской средневековой мысли, сочетающей теоретический и практический интерес: подлинная философия есть поиск истинной жизни и спасения. «Когда в XIX в. в России народилась философская мысль, то она стала, по преимуществу, религиозной, моральной и социальной. Это значит, что центральной темой была тема о человеке, о судьбе человека в обществе и в истории» (Н.А. Бердяев). Русская философия на новом уровне воспроизводила традиционные формы русского умозрения, которое веками развивалось в нерационалистических формах: в эстетической (средневековая иконопись – философия в красках), в художественной литературе. Русское философское мышление изначально было цельным. «Русская религиозная философия особенно настаивает на том, что философское познание есть познание целостным духом, в котором разум соединяется с волей и чувством и в котором нет рационалистической рассечённости. Поэтому критика рационализма есть первая задача. Рационализм признавали первородным грехом западной мысли» (Н.А. Бердяев). Целостный дух у русских мыслителей не имеет отношения к абстрактному мировому духу Гегеля, а является живым, конкретным субъектом бытия: «Употребляя современное выражение, можно было бы сказать, что русская философия, религиозно окрашенная, хотела быть экзистенциальной, в ней сам познающий и философствующий был экзистенциален, выражал свой духовный и моральный опыт, целостный, а не разорванный опыт» (Н.А. Бердяев).
В отталкивании от гипертрофированного западного рационализма, в темах и в методологии русская философия развивается в русле платоновской традиции, испокон веков передающейся через православный эллинизм, патристику и русское Средневековье: от платоновского образного мышления – к экзистенциальному, от платоновского идеализма, созерцания мира вечных идей, – к богосозерцанию и созерцанию драмы творения Божьего. С самого начала русский философский ум охватывает широкий круг проблем. В постановке бытийных вопросов и в методологии русская философия во многом предварила развитие европейской философии новейшего времени. Философия России XIX века обогатила русскую культуру, усложнила национальное сознание. Русская философия изначально является метаэкзистенциальной: ориентирована на духовные основы бытия, отвечает на вопрошания национального духа, соответствует национальному характеру и умозрению. Зародившееся в XIX веке философствование во многом предопределило характер русской философии века XX.
 
 
Европейские духи небытия
 
Духовный подъём в России позволил некоторым русским людям обнаружить болотные огни западной цивилизации, что не мешало ценить великие достижения европейской культуры. Но интеллигенция слепо следовала европейским заблуждениям. Творческие гении, освободившиеся от иллюзии «русского Запада», стремились разорвать цепь заблуждений русской интеллигенции. Они обращали к обществу пророческие обличения-призывы. Они не только распознали зло идеологий, заражающих Россию на общеевропейской «трапезе мысли», но предвидели опасности нарождающейся технической потребительской цивилизации в то время, когда её успехами были ослеплены и европейские строители, и русские апологеты. Эти свидетельства показывают возможность для образованного общества свободного самоопределения, которая не была реализована. Диагноз духовной болезни Запада, поставленный в XIX веке отечественными мыслителями, оказался верным, ибо он вполне реализовался в веке XX.
Еще в 1790 году Иван Владимирович Лопухин – один из первых русских масонов – писал: «Дух ложного свободомыслия сокрушает многие в Европе страны».
Николай Михайлович Карамзин, много путешествовавший по Европе, общавшийся с Кантом и Гете, призывал к освоению европейской культуры во всём её многообразии. Но это не помешало ему, говоря о Франции, поделиться своими опасениями: «Где теперь эта утешительная система? Она разрушилась в самом основании… Кто мог думать, ожидать, предвидеть? Где люди, которых мы любили? Где плод наук и мудрости? Век просвещения… в крови и пламени, среди убийств и разрушений я не узнаю тебя».
Близкий к любомудрам В.П. Титов был уверен, что «европейские убеждения не полны, холодны, шатки. Европейское общественное устройство основано на взаимном недоверии граждан между собой и к правительству… Беда нашего века – хлопотливость: ему недостает созерцательности. Само наше просвещение увяло в диалектике, цифрах и химических разложениях».
Князь Владимир Фёдорович Одоевский критикует европейский материализм, погоню за наслаждениями. Духовные начала Запада утратили свою силу. Франция находится в «беспрерывном нервическом припадке». В Англии – торжество промышленности и расчетливости, «унизительной для человеческого достоинства». «Горькое и странное зрелище видим мы на Западе. Науки, вместо того чтобы стремиться к единству… раздробились на прах летучий, общая связь их потерялась, нет в них органичной жизни; старый Запад, как младенец, видит одни части, одни признаки – общее для него непостижимо и невозможно, частные факты, второстепенные причины скопляются в безмерном количестве, – учёные отказались от всеединящей силы ума человеческого… наука погибает… искусство погибает. Религиозное чувство… погибает. Осмелимся же выговорить слово, которое, может быть, теперь многим покажется странным и через некоторое время слишком простым, – Запад погибает… Сама западная литература, этот “термометр духовного состояния общества”… показывает неодолимую тоску, господствующую на Западе, отсутствие всякого верования, надежду без упования, отрицания без всякого утверждения… Запад произвел всё, что могли произвести его стихии, – но не более; в бесконечной, ускоренной деятельности он дал развитие одной и заглушил другие. Потерялось равновесие, и внутренняя болезнь Запада отразилась в смутах толпы и в тёмном, беспредметном недовольстве высших его деятелей. Чувство самосохранения дошло до эгоизма и враждебной предусмотрительности против ближнего; потребность истины исказилась в грубых требованиях осязания и мелочных потребностях… потерялось чувство любви, чувство единства, даже чувство силы, ибо исчезла надежда на будущее; в материальном опьянении Запад… топчет в грязи тех великих своих мыслителей, которые хотели бы остановить его безумие» (В.Ф. Одоевский).
Так характеризовал Михаил Юрьевич Лермонтов французов после «великой» их революции, французов, которые почитались в русском обществе как европейский «протонарод»:
 
 
Мне хочется сказать великому народу:
Ты жалкий и пустой народ!
Ты жалок потому, что вера, слава, гений,
Всё, всё великое, священное земли,
С насмешкой глупою ребяческих сомнений
Тобой растоптаны в пыли.
Из славы сделал ты игрушку лицемерья,
Из вольности – орудье палача.
И все заветные отцовские поверья
Ты им рубил, рубил с плеча…
 
Николай Васильевич Гоголь в блистательной французской культуре глазами своего персонажа «видел только напряженное усилие и стремление к новости… везде почти дерзкая уверенность и нигде смиренного сознания собственного неведения, он нашёл какую-то страшную пустоту даже в сердцах тех, которым не мог отказать в уважении… Увидел он, наконец, что при всех своих блестящих чертах, при благородных порывах, при рыцарских вспышках, вся нация была что-то бледное, несовершенное, лёгкий водевиль, ею же порождённый. Не почила на ней величественно степенная идея. Везде намёки на мысль, и нет самих мыслей, везде полустрасти, и нет страстей, всё не окончено, всё наметано, набросано, с быстрой руки: вся нация – блестящая виньетка, а не картина великого мастера». В европейской культуре Гоголь ощущает «равнодушный хлад, обнимающий нынешний век, торговый низкий расчёт, раннюю притупленность ещё не успевших развиться и возникнуть чувств».
Сергей Степанович Шевырев – публицист и литературовед, близкий по взглядам славянофилам, – писал в 1841 году: «В наших искренних дружеских, тесных сношениях с Западом мы не примечаем, что имеем дело как будто с человеком, носящим в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферой опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся, делим трапезу мысли, пьём чашу чувств… и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чувствуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет».
Федор Иванович Тютчев многие годы служил дипломатом в Европе, затем жил за границей, был близко знаком с Шеллингом, Баадером, встречался с Гейне. И он в любимой Европе видел роковые угрозы: «Запад исчезает, всё рушится, всё гибнет в этом общем воспламенении… – вера, давно уже утраченная, и разум, доведенный до бессмыслия, порядок, отныне немыслимый, свобода, отныне невозможная – и надо всеми этими развалинами ею же созданная цивилизация, убивающая себя собственными руками».
Василий Петрович Боткин – сторонник крайних европейских идей социализма и атеизма – сообщал Белинскому о своих впечатлениях, путешествуя по Европе: «Недаром кричал Шевырев и “Маяк”, что Европа находится в гниении, это действительно так – старые институты семьи, собственности и общества получают со всех сторон удары… Внимательное созерцание Европы действительно представляет гниение и распад старого порядка».
Александр Иванович Герцен был убеждённым западником, но, вкусив западных свобод, в суждениях о состоянии Европы вынужден был во многом солидаризоваться со славянофилами: «Мелкая, грязная среда мещанства, как тина, покрывает своей зеленью всю Францию… С каким ясновидением заглянул я в душу буржуа, в душу рабочего и ужаснулся… Куда ни посмотришь, отовсюду веет варварством – снизу и сверху, из дворцов и из мастерских… Наше время… эпоха восходящего мещанства и эпоха его тучного преуспевания… Действительного творчества и демократии нет… Меня ужасает современный человек: какая бесчувственность и ограниченность, какое отсутствие страсти, негодования, какая слабость мысли, как скоро стынет в нём энергия, как рано изношено в нём увлечение, энергия, вера в собственное дело… Несмотря на умственное превосходство нашего времени, всё идёт к посредственности, лица теряются в толпе… Мещанство – вот последнее слово цивилизации… Весь образованный мир идёт в мещанство… Духота, тягость, усталость, отвращение от жизни распространяются вместе с судорожными попытками куда-нибудь выйти. Всем на свете стало дурно жить – это великий признак… Мещанство – это та самодержавная толпа сплочённой посредственности… которая всем владеет, – толпа без невежества, но и без образования… Милль видит, что всё около него пошлеет, мельчает, с отчаянием смотрит на подавляющие массы какой-то паюсной икры, сжатой из мириад мещанской мелкоты… Он вовсе не преувеличивал, говоря о суживании ума, энергии, о стертости личностей, о постоянном мельчании жизни, о постоянном исключении из неё общечеловеческих интересов, о сведении её на интересы торговой конторы и мещанского благосостояния». Оглядываясь с другого берега на Родину, Герцен запишет: «В нашей жизни, в самом деле, есть что-то безумное, но нет ничего пошлого, ничего мещанского». Д.С. Мережковский говорил: «Когда Герцен бежал из России в Европу, он попал из одного рабства в другое, из материального – в духовное».
Николай Николаевич Страхов – публицист, литературный критик, по взглядам близкий почвенникам, друживший с Достоевским и Толстым, – писал о духовной болезни западной цивилизации: «Наше время поражает… оскудением идеала… Уже почти полвека в умственной жизни Запада явственно обнаружилось и всё более обнаруживается отсутствие руководительных начал… определённого идеала развития, твердого сознания целей нет в Европе, и она мечется… она приходит к сознанию, что вовсе потеряла дорогу… Блистательные формы западной жизни, все без исключения, таят в себе зародыш гибели, все горят разрушением… Нет таких начал, которые можно было бы считать незыблемыми. Европа потеряла руководящую нить своего прогресса, некогда обещавшего ей бесконечное развитие, поприще беспредельное… Запад тяжело болен… он потрясен внутренним страхом, ищет и не находит выхода из противоречий, зародившихся в его жизни».
Федор Михайлович Достоевский провидел духовные катастрофы в сытой Европе: «В Англии то же, что и везде в Европе: страстная жажда жить и потеря высшего смысла жизни… Кто кроме отвлечённого доктринера мог бы принимать комедию буржуазного единения, которую мы видим в Европе, за нормальную формулу человеческого единения на земле… Цивилизация вырабатывает в человеке только многосторонность ощущений… и ничего больше… Затишье порядка… а между тем и тут та же упорная, глухая и уже застарелая борьба, борьба насмерть всеобщего личного начала с необходимостью хоть как-нибудь ужиться вместе… Да, в Европе растёт что-то неминуемое… Европу ждут огромные перевороты, такие, что ум людей отказывается поверить… Да, она накануне падения, ваша Европа, повсеместного и общего. Муравейник, давно уже созидавшийся в ней без Церкви и без Христа, с расшатанным до основания нравственным началом, утратившим всё общее и всё абсолютное, этот созидавшийся муравейник весь подкопан. Грядёт четвёртое сословие, стучится, ломится в дверь, и если ему не отворят, сломает дверь… Никогда ещё Европа не была начинена такими элементами вражды, как в наше время. Точно всё подкопано и начинено порохом и ждёт только первой искры… Я предчувствую, что подведён итог… Симптомы ужасны… Неестественность политического положения в Европе, эти “неразрешимые” политические вопросы непременно должны привести к огромной, окончательной разделочной войне».
Распространяющаяся из Европы, мертвящая техническая цивилизация вынуждала Константина Николаевича Леонтьева писать «против машин и вообще против всего этого физико-химического умственного развития, против этой страсти произведениями мира неорганического губить везде органическую жизнь, металлами, газами и основными силами природы разрушать растительное многообразие, животный мир и самое общество человеческое… О, как мы ненавидим тебя, современная Европа, за то, что ты погубила у себя самой всё величайшее и святое и уничтожаешь и у нас, несчастных, столько драгоценного твоим заразительным дыханьем». Леонтьев развивает учение о стадиальности развития культур, которые проходят «три периода: 1) первичной простоты, 2) цветущей сложности и 3) вторичного смесительного упрощения». Эти периоды связаны двумя противоположными динамическими процессами: зарождения, развития, расцвета – увядания, разложения, смерти. Длительность жизни государственных организмов – 1000–1200 лет. Отсюда ясно, что Европа к началу XIX века пережила эпоху цветущей сложности и вошла в период эгалитарного процесса – смесительного выравнивания и упрощения, что неизбежно ведёт к умиранию европейской культуры. Этот анализ даёт Леонтьеву основания сделать жёсткий вывод об агонии Европы: «Везде одни и те же более или менее демократизированные конституции. Везде германский рационализм, псевдобританская свобода, французское равенство, итальянская распущенность или испанский фанатизм… везде презрение к аскетизму, власти (не ко всякой, а к власти других), везде надежды слепые на земное счастье и земное полное равенство!» Видимая сложность машинной индустрии, административных систем, судопроизводства и прочих общественных структур – только орудия смешения. Везде торжество царства середины, господство пресыщенного и самодовольного буржуа – мещанства. Леонтьев был убеждён, что в Европе неизбежны социальные революции, торжество социальных утопий, противоречащих природе человека. Скорее всего, полагал мыслитель, и России не избежать этой участи.
Чуткий талант Василия Васильевича Розанова позволил ему в начале XX века описать тупики европейской материалистической цивилизации: «Необратимое множество подробностей и отсутствие среди них чего-либо главного и связывающего – вот характерное отличие европейской жизни, как она сложилась за два последних века. Отсутствие согласующего центра в неумолкающем труде, в вечном созидании частей есть также последствие этой утраты жизненного смысла… Просвещение тем более увеличивает необъяснимую грусть. Отсюда глубокая печаль всей новой поэзии, сменяющаяся кощунством или злобой… Всё сумрачное и безобразное неудержимо влечёт к себе современное человечество, потому что нет больше радости в его сердце… Жизнь иссякает в своих источниках и распадается, выступают непримиримые противоречия в истории, нестерпимый хаос в единичной совести… Тоска собственно европейского существования. Найдем ли мы внутри европейского существования бесконечное? Все идеалы европейские замечательно конечны – а без бесконечного человек существовать не может… Чудовищный эгоизм, неслыханный холод отношений… Европа утомилась собой и начала не доверять себе… Весь Запад, продолжающий хранить декорум религии, в тайне души и… в практике жизни разошелся с христианством… Европа есть континент испорченной крови… Европа есть континент упавшей души и опавших крыльев. Мы говорим, конечно, об индивидууме, ибо машина европейская идёт ходко».
Обобщая эти характеристики, Василий Васильевич Зеньковский в середине XX века писал: «Беря Европу, как она живёт сама в себе, мы должны признать глубочайшую внутреннюю трагедию в ней, связанную с отсутствием целостности. Секуляризация культуры, возникновение ряда самостоятельных и независимых сфер творчества привели к разрыву целостности в личности; крайнее развитие технической цивилизации, небывалый расцвет механической стороны, внутренние противоречия капитализма и грозный рост социальной борьбы, развитие машинизма, ослабление духовной жизни и прямой рост аморализма, – а вместе с тем высокое развитие индивидуализма, рост запросов личности и неизбежное усиление одиночества, – и, наконец, вся атмосфера Просвещенства с отрицанием традиции и истории, с бунтарством индивидуального разума и с ограниченностью рационализма, тонкое проникновение релятивизма даже в среду верующих кругов, духовная изоляция и измельчание религиозных сил».
Критика духовных пороков западной цивилизации не исключала того, что русские люди продолжали видеть в европейской культуре величайшее достижение человечества. «Среди плоской равнины мещанства эти бездонные артезианские колодцы человеческого духа свидетельствуют о том, что под выжженной землей ещё хранятся живые воды. Но нужен геологический переворот, землетрясение, чтобы подземные воды могли вырваться наружу и затопить равнину, снести муравьиные кучи, опрокинуть старые лавочки мещанской Европы. А пока – мертвая засуха» (Д.С. Мережковский).
У многих русских мыслителей и впоследствии при знакомстве с Западом складывалось аналогичное впечатление – о духовной болезни западной цивилизации. Таковы отзывы Александра Исаевича Солженицына, Игоря Ростиславовича Шафаревича. Есть что-то пророческое в единстве мнений.
В Европе тщательнейшим образом регулируется область естественного, что малоинтересно русскому человеку, поляризованному между светом и тьмой. Когда человек всецело сосредоточен на регламентации обыденной жизни, в нём исчезает стремление к сверхъестественному. Русским людям претит европейский апофеоз серединной культуры, с неизбежной рационализацией и бездуховностью. Их критика была направлена на господство европейских стандартов обыденности.
 
Гибельные тенденции западной цивилизации, отмеченные русскими мыслителями XIX века, сегодня господствуют на Западе, рационализация сознания привела к алгоритмизации жизни. «Многие русские жить там долго не могут из-за необходимости постоянного алгоритмичного поведения. Не только на работе, в учреждениях, но и при нормальном общении с людьми. Алгоритмы необходимы для выживания общества, но имеют тенденцию переходить в подсознание и убивать тем самым естественные душевные порывы. На Западе эта тенденция перешла опасную черту. В России продолжается сопротивление алгоритмизации даже за счёт предельного ослабления государственной системы. Русские далеко не ленивы, но менее алгоритмизуемы, чем западные люди… Разговоры о душе на Западе не идут. Запретная тема, как икона для нечистой силы. Душа-то, говорят, есть у всех, чего о ней говорить, а вот интеллект – совсем нет. Давайте лучше о конкретном. Душой самолет не собьешь, денег не заработаешь. Вообще, нет удовольствия от души, одни неприятности от неё на Западе. Но на всякий случай все считают, что она у них есть. Сравнение, однако, идёт не по качествам души, а по мускулам, умению играть в интеллектуальные игры, материальному успеху. Но душа мстит. Она уходит, если её забивать алгоритмами и мелкими удовольствиями. Уходит медленно, незаметно, но фундаментально… Лгут на Западе самоотверженно, как женщины, не замечая своей игры, не видя фактов. Когда предъявляешь факты, тебя просто не слушают, а говорят своё, как будто ты ничего не сказал… жёсткие правила созданы для наивных, а остальным удобнее обманывать. Все равны на словах, а уж под ковром – кто сильнее. Демократия состоит в равных правах друг друга обманывать. Кто нагл, тот и съел. Но только ты попробуй вытащить это на поверхность, все ополчатся против тебя. Как у ведьм – внешне одно, внутри совсем другое… В России человеческая сущность обнажена и крайности проявлены более ярко. На Западе крайностей меньше, всё стандартизируется, выравнивается. Да и человека распознать гораздо сложнее, он обучен скрывать самого себя. Внешнее поведение сильно алгоритмизовано. Обучается видеть себя со стороны в игровой ситуации, изначально способен к интригам и провокациям. Рефлексия же на движения души, если таковые есть, существенно меньшая. Если будет убивать, морально или социально, то вежливо, тихо, утонченно. Точечными ударами… В важных дискуссиях хранят полную невозмутимость, выдавая черное за белое. На аргументы отвечают презрительным видом… Воюют открыто, только если самим ничего не угрожает. Всё делается исподтишка. Но если ничего не угрожает, ведут себя беспардонно и нагло. Чувство стеснения не приходит. А честь, совесть, мораль изымаются как из поведения, так и из языка. Вместо них есть “суд, адвокат, закон”. Во всех бедах обвиняются другие народы» (В.А. Малышев).
Отношение к Европе у русских людей не могло быть беспристрастным. Слепое преклонение большинства вызывало у творческого меньшинства обостренное чувство опасности, исходящей от европейской цивилизации. Пристальный взгляд обнаруживал в западной цивилизации очаги духовной болезни, которые были незаметны для самоуверенных европейцев. Но, критически относясь к Европе, русские решали свои проблемы, критика Запада во многом была самокритикой – обличение духовной родины русской интеллигенции оказывалось и самообличением. Поэтому приведенные характеристики относятся во многом и к русскому лжеевропеизму.
 
 
 
Прозрения Достоевского
 
Федор Михайлович Достоевский, критикуя Запад, стремился разоблачить иллюзию «русского Запада», выявить то в западной культуре, что питало эту иллюзию. Достоевский описал духовные блуждания беспочвенной интеллигенции.
«Реформа Петра Великого нам слишком дорого стоила: она разъединила нас с народом… Но разойдясь с реформой, народ не пал духом. Он неоднократно заявлял свою самостоятельность… Он шёл в темноте, но энергически держался своей дороги. Он вдумывался в себя и в своё положение, пробовал создать себе воззрение, свою философию, распадался на таинственные уродливые секты, искал для своей жизни новых исходов, новых форм… Конечно, идеи народа, оставшегося без вожатаев на одни свои силы, были иногда чудовищны… Но в них было общее начало, один дух, вера в себя незыблемая, сила непочатая. После реформы был между ним и нами, сословием образованным, один только случай соединения – двенадцатый год, и мы видели, как народ заявил себя. Мы поняли тогда, что он такое. Беда в том, что нас-то он не знает и не понимает… Но теперь разъединение оканчивается, петровская реформа… дошла, наконец, до последних своих пределов. Дальше нельзя идти, да и некуда: нет дороги, она вся пройдена… Мы знаем теперь… что мы не в состоянии втиснуть себя в одну из западных форм жизни, выжитых и выработанных Европою из собственных своих начал… Мы убедились, наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная, и что наша задача создать новую форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей, взятую из народного духа и из народных начал» (Ф.М. Достоевский).
В середине XIX века для желающих видеть реальность было ясно, что оторванная от народа интеллигентская культура дошла до последних своих пределов и что дальше нельзя идти, да и некуда: нет дороги, она вся пройдена. Если упрямо следовать по дороге, которая вся пройдена, то либо забредешь в бездорожье, либо рискуешь рухнуть в пропасть; идущие беспутьем – слепы. Писатель пытается предупредить русскую интеллигенцию, что ждёт её на безответственном пути, навязанном историческим роком.
Достоевский считал, что русские образованные классы потеряли чувство нравственной и гражданской обязанности: «Труда и сознания, что лишь трудом “спасен будеши”, – нет даже во всех. Чувства долга нет, да и откуда ему завестись, культуры полтора века не было правильной, пожалуй, что и никакой… Да, по правде, его (просвещения) у нас и нет вовсе даже доселе, а разъединение-то всё-таки пребывает, и действительно вышло как бы во имя европейского просвещения, которого нет у нас. Но настоящее просвещение тут не виновато. Я даже думаю: будь у нас настоящее, заправское просвещение, то и разъединения бы никакого не произошло у нас вовсе, потому что и народ просвещения жаждет. Но улетели мы от народа нашего, просветясь, на Луну, и всякую дорогу к нему потеряли».
Отлёт русской интеллигенции в иллюзорный, «лунный» лжеевропеизм приводит к тому, что «петербургская интеллигенция наша от поколения к поколению всё менее и менее начинает понимать Россию, именно потому, что, замкнувшись от неё в своём чухонском болоте, всё более и более изменяет свой взгляд на неё, который у иных сузился, наконец, до размеров микроскопических… Но выгляните из Петербурга, и вам предстанет море-океан земли русской, море необъятное и глубочайшее. И вот сын петербургских отцов самым спокойным образом отрицает море народа русского и принимает его за нечто косное и бессознательное, в духовном отношении ничтожное и в высшей степени ретроградное… А между тем море-океан живёт своеобразно, с каждым поколением всё более и более духовно отделяясь от Петербурга… Вся прогрессивная интеллигенция, например, сплошь проходит мимо народа, ибо хотя и много в интеллигенции нашей толковых людей, но зато о народе русском мало кто имеет понятия… Вы на народ не опираетесь, и народ не с вами духовно и вам чуждый» (Ф.М. Достоевский).
Духовные возглавители народа и спасители отечества сами по себе, а народ давно и безысходно сам по себе. Достоевский обличает комфортный самообман интеллигенции, эти «механически-успокоительные утешения», которые «всегда лёгки и приятны и чрезвычайно сподручны»: «Да не мы ли, – скажете вы, – об народе болеем, не мы ли об нём столь много пишем, не мы ли его к нему призываем? Так, вы всё это делаете, но русский народ убеждён почему-то, что вы не об нём болеете, а об каком-то ином народе, в вашу голову засевшем и на русский народ не похожем, а его так даже и презираете. Это презрительное отношение к народу, в некоторых из нас даже совсем бессознательное, положительно, можно сказать, невольное… Началось же оно с тех пор, как был умерщвлен гражданский народ для нашего европейского просвещения, и пребывает в нас несомненно доселе… И, знаете, нам даже и невозможно уже теперь сойтись с народом, если только не совершится какого чуда в земле Русской» (Ф.М. Достоевский).
Гениальный психолог вскрывает «подполье» души человеческой: интеллигенция, уверяя себя, что любит, на самом деле бессознательно и невольно презирает ею униженного и умерщвлённого, ибо если не его, то себя надо презирать за содеянное... Бессознательно презирая реальный народ, интеллигенция любит народ измышленный, за что очень себя уважает. «К русскому народу они питали одно презрение, воображая и веруя в то же время, что любят его и желают ему всего лучшего. Они любили его отрицательно, воображая вместо него какой-то идеальный народ – каким бы должен быть, по их понятиям, русский народ. Этот идеальный народ невольно воплощался тогда у иных передовых представителей большинства в парижскую чернь девяносто третьего года» (Ф.М. Достоевский). И вот несёт интеллигенция народу «правду» о народе: «Посмотрите, вникните в азарт иного европейского русского человека, и притом иной раз самого невиннейшего и любезного по личному своему характеру, посмотрите, вникните, с каким нелепым, ядовитым и преступным, доходящим до пены у рта, до клеветы азартом препирается он за свои заветные идеи, и именно за те, которые в высшей степени не похожи на склад русского народного миросозерцания, на священнейшие чаяния и верования народные» (Ф.М. Достоевский).
Личная порядочность европейского русского человека не мешала ему азартно, ядовито и преступно легкомысленно разлагать склад русского народного миросозерцания. Все идеологические «измы», которыми упивалась русская интеллигенция и которыми она столкнула Россию в пропасть, были заимствованы в Европе. Русское образованное общество не придумало ничего нового по сравнению с европейскими «достижениями». Идеология разрушения внедрялась в Россию из Европы через горячечный – азартный мозг русской интеллигенции.
Возомнив себя спасительницей и защитницей народа, интеллигенция, по сути, относилась к нему высокомерно: «Пусть и тем довольны будут пока, что мы, образуя их, будем их постепенно возносить до себя и научим народ его правам и обязанностям» (Ф.М. Достоевский). Писатель резонно на это указывал, что «такому барину, такому белоручке, чтоб соединиться с землею, воняющею зипуном и лаптем, – чем надо поступиться, какими святейшими для него книжками и европейскими убеждениями? Не поступится он, ибо брезглив к народу и высокомерен к земле Русской уже невольно».
Достоевский горестно убеждается, что есть много идей в народе, с которыми никогда не сойдется русская интеллигенция, ибо она признает их «прямо татарскими в европейском (своем) миросозерцании». Если говорить о «главной идее народа нашего, об чаянии им грядущей и зиждущейся в нём, судьбами Божьими, его Церкви Вселенской», то «тут прямо можно поставить формулу: кто не понимает в народе нашего Православия и окончательных целей его, тот никогда не поймёт и самого народа нашего. Мало того: тот не может и любить народа русского… а будет любить его лишь таким, каким бы желал его видеть и каким себе напредставлял его. А так как народ никогда таким не сделается, каким бы его хотели видеть наши умники, а останется самим собой, то и предвидится в будущем неминуемое и опасное столкновение» (Ф.М. Достоевский).
Русская интеллигенция делала выводы из своей позиции вкривь и вкось. Если же делать из мировоззрения интеллигенции вывод прямой и последовательный, то, пророчествует Достоевский, «выходя с таким настроением, можно (и даже неминуемо) дойти опять до закрепощения народного, зипуна-то и лаптя, хотя и не прежним крепостным путём, так интеллигентской опекой и её политическими последствиями. А народ опять скуем! Ну и, разумеется, кончат тем, что заведут для них у себя говорильню. Заведут, да и сами себя и друг друга, с первого же шагу, не поймут и не узнают – и это наверное случится там. Будут лишь в темноте друг об друга стукаться лбами».
До боли знакомый портрет думской либеральной интеллигенции перед революцией и современной либеральной интеллигенции. И доныне интеллигентская опека и её политические последствия вбросали народ в рабство железной когорте, делающей практические выводы (а народ опять скуём) из безответственной говорильни стукающихся в темноте лбами друг об друга спасителей отечества.
Гениальный провидец предупреждал о главном искушении, которое подстерегает интеллигенцию и которое несёт бедствие всей России: «Не захочет ли, напротив, сословие опять возродиться и стать опять над народом властию силы, уж конечно, не прежним крепостным путём, но не захочет ли, например, оно, вместо единения с народом, из самого образования своего создать новую властную и разъединяющую силу и стать над народом аристократией интеллигенции, его опекающей» (Ф.М. Достоевский).
Можно представить, какое возмущение объяло современников Достоевского: спасителей и просветителей народа подозревать в коварных намерениях?! История показала, что прекраснодушные идеи интеллигенции свелись к тому, чтобы из самого образования своего создать новую властную и разъединяющую силу. Интеллигенция стала-таки над народом аристократией, его опекающей доныне усовершенствованными способами – большевистским, советским, либерал-большевистским. Эта истина не опровергается тем фактом, что ленинская дворянско-интеллигентская гвардия была уничтожена сталинскими разночинцами, а интеллигенция в целом получила в европеизированной России отсутствие тех благ и свобод, которые она имела в России азиатской. Советская власть была не диктатурой пролетариата, а в социальном плане представляла собой диктатуру номенклатурной интеллигенции в союзе с интеллигенцией либеральной над народными массами. Господствующая идеология всякий раз была не чем иным, как плодом самого образования своего на лжеевропейский манер, из которого и создана властная и разъединяющая сила.
 
Достоевский был убеждён, что «вся беда от давнего разъединения высшего интеллигентского сословия с низшими, с народом нашим. Как же помирить верхний пояс с море-океаном и как успокоить море-океан, чтобы не случилось в нём большого волнения?»
Что необходимо, чтобы дворянско-интеллигентская культура избавилась от самоослепления и роковых его результатов? «Чтобы избегнуть великих и грядущих недоразумений, о, как бы желательно было, повторяю это, чтобы Петербург, хотя бы в лучших представителях своих, сбавил хоть капельку своего высокомерия во взгляде своём на Россию! Проникновения бы капельку побольше! понимания, смирения перед великой землей Русской, перед море-океаном, – вот бы чего надо. И каким бы верным первым шагом послужило это к “оздоровлению корней”» (Ф.М. Достоевский).
Но внимание интеллигенции было занято европейскими «вершками», а не русскими «корешками». Достоевский считал, что всё зависит от решения вопроса, захочет ли беспризорная русская интеллигенция стать интеллигентным народом, – «вот вопрос, и знаете ли: самый важный, самый капитальный, какой только есть у нас теперь и от которого зависит, может быть, всё наше будущее!»
Наше будущее Достоевского – нынешнее настоящее – показало, что всё в России определилось решением, вернее, отсутствием решения этого больного вопроса. Инициатива восстановления единства национальной культуры может исходить от тех сословий, которые это единство разрушили. Образованные слои призваны осознать ложность своего экзистенциального положения и стремиться к укоренению в традиционной национальной культуре. Речь идёт не о стилизации крестьянского или мещанского быта, а о возврате к национальному идеалу и органичной русской православной культуре.
В решении этой проблемы Достоевский солидарен со славянофилами, мудрый патриотизм которых подвергался осмеянию. «Силы, разъединяющие нас с народом, чрезвычайно велики… А между тем – о, какая бы страшная, зиждительная и благословенная сила, новая, совсем уж новая сила явилась бы на Руси, если бы произошло у них единение сословий интеллигентных с народом! Единение духовное то есть!» (Ф.М. Достоевский). Это не призыв к реставрации косной старины, речь идёт о новых умственных началах, совсем уж новой силе, которая ещё способна была преобразить русскую культуру.
Достоевский предлагает «русское решение вопроса», «проклятого вопроса», по народной вере и правде. «Смирись, гордый человек, и прежде всего потрудись на родной ниве» – вот решение по народной правде и народному разуму. «Не вне тебя правда, а в тебе самом, найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой, и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя, – и станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь, наконец, народ свой и святую правду его» (Ф.М. Достоевский).
Возрождение зависит от того, захочет ли интеллигенция «искренно признать народ свой братом по крови и духу, впредь навсегда, почтит ли она то, что чтит народ наш, согласится ли возлюбить то, что возлюбил народ даже более самого себя» (Ф.М. Достоевский).
Достоевский призывает интеллигенцию: «Пусть постоим и поучимся у народа, как надо правду говорить. Пусть тут же поучимся и смирению народному, и деловитости его, и реальности ума его, серьезности этого ума… Да, это будет поистине школою для всех нас и самою плодотворнейшею школою… Тут-то, в этой-то форме, может быть, и возможно начало и первый шаг духовного слияния, столь гордого перед народом, с народом нашим. Я про духовное лишь слияние говорю, – его только нам и надо, ибо оно страшно поможет всему, всё переродит вновь, новую идею даст».
Достоевский верит, что интеллигенция, «познакомясь столь близко с душою народа, бросит те крайние бредни, которые увлекли было столь многих из неё, вообразивших, что они нашли истину в крайних европейских учениях. О, я верю, что не фантазирую и не преувеличиваю тех благих последствий, которые могли бы из столь хорошего дела выйти. Пало бы высокомерие, и родилось бы уважение к земле. Совсем новая идея дошла бы вдруг в нашу душу и осветила бы в ней все, что пребывало до сих пор во мраке, светом своим обличила бы ложь и прогнала её. И кто знает, может быть, это было бы началом такой реформы, которая по значению своему даже могла бы быть выше крестьянской: тут произошло бы тоже “освобождение” – освобождение умов и сердец наших от некоей крепостной зависимости, в которой и мы тоже пребыли целых два века у Европы… Что же выше, что может быть плодотворнее для России, как не это духовное слияние сословий? Свои в первый раз узнают своих. Стыдившиеся доселе народа нашего, как варварского и задерживающего развитие, устыдятся прежде стыда своего и пред многим смирятся и много почтут, чего прежде не чтили и что презирали… Да, весьма может быть, что духовное спокойствие началось бы у нас именно с этого шага. Явилась бы надежда, и уже общая, не разделенная, стали бы ярко осознаваться и выясняться перед нами и цели наши. А это очень важно, ибо вся наша сознательная сила, весь наш интеллигент совсем не знает или весьма нетвердо и сбивчиво знает о том, какие суть и могут быть впредь наши цели, то есть национальные государственные… А эта сбивчивость, это незнание есть, без сомнения, источник великого беспокойства и неустройства, и не только теперь, а несравненно горшего в будущем» (Ф.М. Достоевский).
Всё, о чём говорил Достоевский, до боли знакомо по современной жизни. Его призывы звучат так, будто обращены к нам. Национальная история есть судьба соборного национального организма. Единство судьбы народа ставит перед новыми поколениями те задачи, которые не были решены поколениями предыдущими. Дурную цепь роковой зависимости от прошлого можно разорвать творческим разрешением задач настоящего. Если мы уйдем от ответственности, то перекинем эту историческую ношу на плечи детей. Какое-нибудь поколение после нас может оказаться перед окончательной неразрешимостью проклятых вопросов.
 
Описывая коллизии национального духа, Достоевский предвидел роковую безысходность в надвигающейся духовной катастрофе. Вещий сон Раскольникова (в романе Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание») на Страстную седмицу – в момент оздоровления – это первый шаг героя к осознанию природы болезни и её источников: «Он пролежал в больнице весь конец Поста и Святую. Уже выздоравливая, он припомнил свои сны, когда ещё лежал в жару и бреду. Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одарённые умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нём в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовёт, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, – но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предлагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всём мире могли только несколько человек; это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса».
Достоевский описывал духовную болезнь и освобождение от помутнения, возрождение новой жизни. Россия, выздоравливая от коммунистической мании, приобрела возможность видеть то, что никому неведомо: какая зараза распространяется по миру. Русской душе, очнувшейся от обморока, возвращаются память и сознание. Россия пытается поведать миру свои вещие сны в Страстную субботу. Ещё сгущена тьма богооставленности, легионы бесов – у ложа её. К концу подходит время Страстной седмицы, время крестных мук, беспредельной скорби, кончается Страстная суббота и грядёт Светлое воскресение. Вера в Христово Воскресение возрождает Россию, Русская душа при Воскресении, но ещё не в Светлом дне. Распятая нуждается в молитвах и вере, в прощении и уповании. Россия обращает к Богу свою молитву с верой, надеждой и любовью. Возродившаяся русская душа и обновленная Россия способны открыть современному миру подлинные пути спасения.
Федор Михайлович Достоевский провидчески разоблачал нашествие духов зла на Россию и пророчески предвидел русское духовное возрождение.
 
Подводя итоги духовной революции XIX века, можно сказать, что путь, предуказанный русской святостью и русскими гениями и отвергнутый российским образованным обществом, естественно, не привел бы Россию в Царство Божие. Но Россия могла бы избежать невиданной катастрофы. Миссия русской культуры нисколько бы не умалилась, если бы Россия не стала первой в мире страной социализма. Мучительные проблемы, которые приходилось решать русскому народу в XX веке, может быть, сорвали его более высокое назначение. Уникальная русская православная культура могла бы стать основой более целостного, органичного мироустройства, нежели западноевропейская цивилизация потребления, захватившая всё человечество, насаждающая единый мировой порядок, нивелирующая или уничтожающая национальные культуры, перемалывающая ресурсы в потребительской экспансии, превращающая человека в бездушный автомат, не восприимчивый к нравственным и духовным ценностям.